Выбрать главу

— Дуня! Дунюшка-а!

И потерял сознание. В ту же минуту танк с’ехал с окопа. Горький бензиновый чад, пыль и мрак сменились светом, теплой струей степного ветра. Хороший окоп, — эта отвесная узенькая норка — выдержал.

Василий Локтев тотчас же очнулся, глубоко вздохнул, собрал последние силы. Он высунулся из окопа и, увидев недалеко от себя заднюю часть уходящего вражеского танка, уже слабеющей рукой метнул одну за другой две гранаты. «Тигр» сразу окутался сизым облаком. Из разорванного бока вывалилось прозрачное на солнечном свету пламя. Из люка выскакивали здоровенные длинноногие немцы и падали тут же от пуль. Это был седьмой танк, поврежденный рукой Локтева в этот мучительный день. И снова Василий Локтев лишился чувств. Когда он пришел в себя, девушка-санинструктор перевязывала его ногу. Голубоглазый командир взвода мочил из фляги его голову.

Локтев повел глазами и понял, что он лежит недалеко от своего уже несуществующего окопа — в ходе сообщения.

— Восьмую атаку отбили. Рубеж удержан, — сказал кому-то командир.

— Поднимите меня! — хрипло произнес Локтев. Когда его приподняли, он натужился и увидел вдалеке, в дымкой мгле, бескрылую мельницу — ориентир, ставший знаменем славы. Губы Локтева покривились, задрожали. Из глаз его покатились скупые солдатские слезы, слезы радости и облегчения…

Август 1943 г.

ЗМЕЙ-ГОРЫНЫЧ

В Алексеевке давно не слышно орудийного грома. Война ушла из Алексеевки далеко и, если поглядеть на запад — зовущая степная даль уже не кажется враждебной — там на сотни километров раскинулась освобожденная русская земля. И улицы в Алексеевке по-мирному тихи. Лишь изредка прошумит по дороге несколько грузовых автомашин, да темные, закоптелые россыпи кирпича, перемолотого на щебень камня и поросшие лопухами пепелища напоминают о пронесшейся буре.

Где-то еще грозно дрожит земля, а здесь теплится в небе безмятежная синь, и мать спокойно идет по улице, прижимая к груди спящего младенца. На площади с недавно посаженными молодыми деревцами стоят осиянные солнцем красные и голубые пирамидки. Это памятники на братских могилах русских героев.

У обочины улицы пасется корова, ее налитое молоком вымя свисает розовыми сосками чуть ли не до земли, и жирная свинья развалилась в луже, налитой дождем. По этой картине читатель может узнать Алексеевку, которая значится на карте где-то возле Валуек или на Днепропетровщине. Но не все ли равно, в каком селе произошло то, о чем мне хочется рассказать, — ведь сел, носящих подобные названия, множество на Руси…

Я возвращался из командировки в свою часть. После многочасовой тряски на расшатанном грузовике по ухабистой дороге уже в сумерки добрался до Алексеевки. Мы заехали в темный двор, заставленный машинами. Я направился наугад разыскивать домик, в котором можно было бы переночевать. Нигде не было заметно и признака жизни. Только на полуразрушенной колокольне истерически ухал филин — мрачная птица, любящая тьму и запустение.

Окна хат и кирпичных домиков жутко чернели, всюду клубился густой мрак, в нем чувствовалось что-то неуловимо тревожное, как будто где-то, совсем близко, притаилась опасность, и люди заблаговременно спрятались от нее в погребах и подвалах. Это был июль 1942 года. Неспокойно было тогда по всей нашей земле, прилегающей к фронту.

Я ходил долго, стараясь разглядеть в потемках наиболее подходящий домик. Несколько раз ноги проваливались в глубокие, с рыхлыми осыпями еще влажной земли, воронки от авиабомб. Очевидно, немцы прилетали сюда совсем недавно, может быть, сегодня. Иногда в стороне вырисовывался неровно срезанный кусок белой стены, черные груды какою-то хлама, торчащая, как предостерегающий обожженный палец, одинокая печная труба. Душный запах гари, паленого мяса и перьев разносился вокруг. И в какой бы переулок я ни заходил, всюду стоял этот запах, и черные указатели смерти и разрушения — печные трубы — вставали во мраке…

Наконец я забрел в узкий, потонувший в садах переулок где-то на окраине села и, не стучась, вошел в настежь раскрытую дверь. Неожиданно яркий свет блеснул навстречу. Внутри небольшой, выбеленной хаты горела медная лампа. На маленьких окнах висели шали и лоскутные одеяла, всюду чувствовался беспорядок, но стены и пол были чистыми.

Пожилая женщина в холстинной, вышитой красной нитью, рубахе, заправленной в широкую юбку, стояла у печи. Глаза у нее были черные, осуждающие, словно выгоревшие на каком-то медленном огне, лицо темное, как лик на иконе древнего письма. Она точно окаменела в своем величавом выражении какого-то безысходного горя и, казалось, никогда не озарится улыбкой. На мой вопрос, можно ли остаться ночевать, женщина не ответила.