Прямо из окна виднелись зеленые, прорезанные голубыми ериками — «гирлами» займища, разбросанные в синеве далей хутора, сады, одинокие и хмурые колокольни старых церквей.
Вправо от займища блестел узкий залив. Белые и черные паруса всегда маячили на нем. Мягкий пахучий ветер задувал в окно. У самой хаты шелестели листьями молодые тополи.
В полдень, когда жгуче палило солнце, сильный запах смолы волной набегал с рыбных промыслов, и тогда Панфил испытывал странное беспокойство. Этот густой запах точно звал куда-то Панфила, напоминал о морских просторах, о далекой молодости.
До слуха его доносились молодые голоса, обрывки песен, гул моторных судов. Ничто не нарушило размеренную трудовую жизнь.
Наблюдая из окна за работой товарищей, ладивших на берегу снасти перед тем, как выйти в море, он мысленно был с ними: это развлекало его… Он чувствовал себя хозяином новой жизни, немало поработавшим на своем веку и теперь отдыхавший с полным сознанием исполненного долга…
Однажды, в сумерки, в сенях застучали уверенные, неторопливые шаги, дверь со скрипом отворилась, и густой бас спросил с порога:
— Ну, как ты тут, старик? Живой еще?
Панфил глухо, раздельно, отдыхая после каждого слова, ответил:
— Живой, живой… Заходи, Анисим… Егорыч…
Где-то рядом в темноте засуетилась Антонина, подвигая гостю стул.
— Я огня не зажигаю пока, чтоб комары не налетали… Посидите впотьмах, — сказала она.
— Мы и впотьмах друг друга добре различаем. Не забыли еще, — пошутил Анисим и склонился над Панфилом.
Панфил отыскал руку друга, слабо пожал ее. Над ним весело блеснули знакомые огнисто-карие глаза.
Анисим еще и словом не обмолвился о делах, а Панфил уже догадывался, что дела в колхозе шли отлично, что новости были самые благоприятные.
— Ну, Степаныч, весеннюю путину выполнили на сто сорок процентов, — важно отдуваясь, сообщил Анисим. — Жарковскую начали ломать. Половина июня, а мы месячный план уже отмахали на три четверти.
— Прямо удивление, что за народ пошел, — весело рассказывал он. — Каждый наперед лезет. Так и норовят друг перед другом. А молодым хлопцам и девчатам и сну нету. Не успели с тони прибежать, сейчас же переодеваются и гулять. Песни орут целую ночь. Идешь по улице — парочки под акациями целуются, смех всюду. Аж завидки берут, Степаныч, ей-богу. Эх, сбросить бы этак годочков тридцать — закружил бы я… Приехал я как-то на тоню — гляжу в женской бригаде Настька Спиридонова. Сероглазая, кучерявая, помнишь? Васьки Спиридонова дочка. Я еще ее на руках через ерики переносил. Так она, стервенок, что удумала? Перелезал я с водака на баркас. Она весло мне между ног, я и полетел в воду. Кричит: «Давно я хотела председателя в море искупать. Любуйтесь, девочки!», а сама хохочет и глаза щурит, чертова девка… Ну и, признаться, Степаныч, пожалковал я о своей седой голове… Аж совестно стало после, все-таки председатель колхоза…
Панфил вздохнул.
— А мне, Егорыч, разве не обидно лежать в такое время, как трухлявой колоде? Не заметил я, как подошла… старость… Поспешил я народиться на свет, Егорыч… Обогнал тебя… На целых два с половиной десятка… А ведь было время. Будто бы и разницы между нами не было… Вспомни, как я на костыле за тобой. Нигде не отставал… Даже в партизанах…
— Да, было времячко, — задумчиво согласился Анисим.
— Помнишь, Егорыч, как хорунжий Автономов в восемнадцатом году вместе с немцами обложил нас огнем в камышах? Думал я — амба мне с одной ногой. Ан — нет… Выбрался с твоей помощью. Да еще — с дуба стрелял. Немецкого улана подвалил, помнишь?
Анисим не мог припомнить такого случая, чтобы Панфил «подвалил» немецкого улана, но не отрицал, что пулемет Пашки Чекусова, его верного сподвижника, действительно бил в ту памятную минуту с большой точностью, пока не закипела в кожухе вода, а отряд немецких улан поредел настолько, что их можно было пересчитать по пальцам.
— Да, погромили мы их тогда здорово, — задыхаясь, продолжал Панфил. — Едва ли десятка полтора немцев спаслось, а дроздовцев — того меньше. О хорунжем Автономове после того ни слуху, ни духу. А через полгода поехали мы рыбалить в Зеленков Кут, закинули невод. Вытянули… Глядь — две немецких каски… Одну в город, в музей отдал я, а другая — сам знаешь — и досе лежит у меня в сундуке.
Панфил откинулся на подушку, долго не мог отдышаться: длинная речь утомила его. Анисим осторожно поправил подушку, заботливо притронулся к руке старого друга.
— Ослаб я совсем, Егорыч, — с досадой и сожалением заговорил Панфил. — Слов десять скажу и накачиваю пары… А говорить охота… И, скажи на милость — ничего не болит. Ничем я не страдаю, аж обидно… А вот силов нету… Как будто вывинтили из меня какую-то пружину…