— Жан, господь бог не позволяет человеку шутить со своим здоровьем. Я обязана немедленно обо всем доложить вашей бабушке.
Я упивался ее словами, но, разумеется, разыгрывал целомудренное отчаяние поруганной души. Пять минут спустя бабушка в старинной шали с бахромой, накинутой на капот, склонилась надо мной, осыпая меня упреками. Но тон ее совсем не был строгим, да и взгляд светился боязливой гордостью. Своими длинными тонкими пальцами детской романистки (ведь она тоже писала нравоучительные романы) бабушка с нежностью провела по красной полоске этому красноречивому стигмату моего мученичества, все еще опоясывающему меня.
— Обещай, миленький Жан, что не будешь больше подвергать себя истязаниям, не сказавшись мне.
В то утро она не назвала меня Хватай-Глотай. Я обещал. Бабушка вышла из комнаты, покачивая головой так же, как и мадемуазель Эрнестина; обе они были неспособны покарать маленького святого. Слух у меня довольно хороший, и я расслышал, какие наставления давала за дверью бабушка:
— Следите повнимательнее за мальчиком, мадемуазель. Я за него тревожусь, по должна сознаться, что он внушает мне и большие надежды.
3
Протонотарий, гувернантка, старые слуги, осень в «Хвалебном», зима в Анже, бабушкин шиньон, двадцать четыре различные молитвы в течение дня, торжественные визиты академика, школьники, почтительно снимавшие береты при встрече с нами, кюре, являвшийся к нам домой за пожертвованиями на благолепие храма и к празднику св. Петра и за взносами в фонд распространения христианского вероучения, бабушкино серое платье, сладкие пироги со сливами, песенки Ботреля под аккомпанемент разбитого фортепьяно, дожди, живые изгороди и птичьи гнезда в живых изгородях, праздник Тела господня, первое причастие в домовой часовне, первое торжественное причастие Фреди, молитвенник в его руках, тот самый, по которому читал молитвы наш отец, а до него — дед Фердинан, а до него прадед, тоже носивший имя Фердинан; каштаны в цвету…
Потом бабушка вдруг умерла.
В три дня ее унесла уремия — фамильный недуг, болезнь людей образованных, как будто природа мстит тем, кто не изгоняет из своего организма мочевину трудовым потом. Эта знатная дама, и вместе с тем добрая женщина (мое сердце не забыло ее), сумела умереть с достоинством. Решительно отказавшись от зондов и прочего отвратительного ухода, который продлил бы на несколько дней ее жизнь, она потребовала к себе сына-аббата, дочь, графиню Бартоломи, проживавшую в Сегре, и сказала им:
— Я хочу умереть прилично. Я знаю, что пришел мой конец. Не возражайте. Велите горничной достать пару вышитых простынь с четвертой полки бельевого шкафа — того, что стоит в передней. Когда она оправит постель, приведите ко мне внуков.
Так и было сделано. Бабушка сидела, опершись на подушки. Казалось, что она не страдает, хотя впоследствии я узнал, что смерть от этого недуга одна из самых мучительных. Ни тяжких вздохов, ни стонов. Нельзя, чтобы перед детьми предстало плачевное зрелище: пусть у них останется неизгладимое воспоминание о благородной агонии, изображаемой на лубочных картинках. Бабушка приказала нам стать на колени, с огромным трудом подняла правую руку и по очереди возложила ее на голову каждому из нас, начиная со старшего внука.
— Да хранит вас бог, дети мои!
Вот и все. Она больше не надеялась на свои силы. Мы вышли, пятясь спиной, как с королевской аудиенции. И ныне, когда прошло уже более двадцати лет, я с глубоким душевным волнением думаю, что она была достойна этой чести. Бабушка! О, конечно, она не походила на обычных баловниц бабушек, щедрых на поцелуи и конфеты. Но никогда я не слышал более выразительного покашливания, которым она старалась сдержать свое умиление, когда мы бросались к ней на шею с ласками. Ни у кого не видел я такой величественной осанки, но, когда у кого-нибудь из нас температура повышалась до 37,5є, ее гордая голова поникала. Для той незнакомки, о которой в нашем доме никогда не говорили, но за которую молились два раза в день, наша седовласая бабушка, закалывавшая высокий шиньон черепаховым гребнем, всегда была и останется предшественницей, заклятым врагом, легендарным существом, которого нельзя ни в чем упрекнуть, у которого ничего нельзя отнять, и главное — его кончины.
Бабушка умерла. Появилась наша мать.
И вот идиллия становится драмой.
4
«Мама» — кое-кто из наших маленьких родичей говорил «мама» с таким видом, будто сосал сладкий леденец, да и точно так же произносили это слово, говоря о бабушке, протонотарий и тетушка Тереза, и, хотя в устах мадемуазель Эрнестины оно превращалось в тяжеловесное «ваша матушка», а некоторые наши близкие произносили его весьма сдержанно, все же это слово ласкало наш слух.
— Почемуй-то она никогда не напишет?
— Во-первых, следует говорить — почему она никогда не пишет. А во-вторых, вы несправедливы, Фреди. Ваша матушка прислала вам письмо к Рождеству. Да и не забудьте, Китай — это очень далеко.
Нет, «наша матушка» не писала нам. Они, я хочу сказать — мои родители, мсье и мадам Резо, прислали просто-напросто поздравительную открытку с готовым текстом, напечатанным по-английски: «We wish you a merry Christmas».[2] Ниже две подписи. Первая — каракулями: Резо (наследник родового имени и герба ставит только фамилию). А вторая — клинообразная подпись гласила: Резо-Плювиньек. Обе подписи были подчеркнуты жирной чертой. Адрес был напечатан на машинке; вероятно, печатал Ли Фа Хонг, секретарь, которого мы представляли себе с длинной прекрасной косой, извивающейся по спине, и с семью языками во рту, дабы уметь хранить молчание.
Китай — это очень далеко. Но кажется, я в детском возрасте и мысли не допускал, что материнское сердце может быть еще дальше, нежели Шанхай. Мама! Мадам Ладур, наша соседка, мать шестерых детей, понятия не имевшая о положении дел, еще подогрела наше воображение:
— Мама! Это даже лучше, чем бабушка!
Ну еще бы! Мы сразу в этом убедимся!
Супругов Резо вызвали телеграммой, но они приехали только через восемь месяцев. Отряд наших дядюшек и тетушек, поредевший по причине брачных союзов или вступления на духовное поприще, не мог заменить умершую бабушку. Протонотарий выпросил себе назначение в Тунис, где климат мог доконать последние палочки Коха в его легких. Мадемуазель Эрнестина Лион не желала брать на себя тяжелую ответственность за наше воспитание. А кроме того, было еще «Хвалебное», прежнее майоратное владение, и надо было спасать его от налогового ведомства, претензий по закладным и от разделов по республиканским порядкам наследования.
Как-то к вечеру нас выстроили на перроне вокзала в Сегре. Мы были чрезвычайно возбуждены, верховная жрица, тетушка Бартоломи, и гувернантка с трудом нас сдерживали. Я прекрасно помню, как они перешептывались и тревожно вздыхали.
Поезд с громко пыхтевшим паровозом, похожим на большого тюленя — такие паровозы можно видеть только на узкоколейках, — опоздал на десять минут; ожидание казалось нам невыносимым, но вскоре мы пожалели, что оно не продлилось целую вечность. Волей всемогущего случая вагон, в котором ехали наши родители, остановился как раз перед нами. Появившиеся в окне густые усы, а по соседству с ними шляпка в форме колпака для сыра (модный в те годы фасон) побудили мадемуазель Эрнестину подвергнуть нас последнему осмотру:
— Фреди, выньте руки из карманов! Хватай-Глотай, держитесь прямо!
Но окно опустилось. Из-под шляпки в форме колпака для сыра раздался голос:
— Возьмите багаж, мадемуазель!
Эрнестина Лион покраснела и возмущенно зашептала на ухо графине Бартоломи:
— Мадам Резо принимает меня за горничную.
И все же она выполнила приказание. Наша мать удовлетворенно ухмыльнулась, обнажив два золотых зуба, и мы, в простоте душевной приняв эту усмешку за материнскую улыбку, в восторге бросились к вагонной дверце.