В чем причина очарования фигуры Бахтина, благодаря чему он не только интеллектуально, но и, я бы сказал, морально завоевал мировую культуру? Дело не в том, что бахтинский голос возвысился в стране, где свободные голоса были подавлены. Мы знаем, что иногда на Западе верили посредственным в тембровом отношении голосам, единственным плюсом которых был налет «фронды», голосам не вне хора, а просто фальшивившим. В случае Бахтина мы имеем дело с поразительным феноменом совершенно независимой и глубоко творческой позиции, к тому же свободной от наслоений академизма, из-за которого несколько тускнеют другие русские ученые советского периода, внушающие уважение своей научной серьезностью, которой они хотя бы отчасти защищали себя от натиска идеологии, «научной» только по самоопределению.
Если обратиться к собственному концептуальному аппарату Бахтина, мы увидим, что такие наиболее распространенные его термины, как «диалог», «полифонизм», «карнавализация» и т.д., даже раздутые из-за известной академической и публицистической бахтиномании, могут объяснить популярность их автора, но их явно недостаточно, чтобы объяснить причину его глубокого укоренения в мировую культуру. Вышеназванные понятия обладают интеллектуальным богатством и с ними нельзя обращаться слишком вольно, как это часто происходит, но главное – это общая теоретическая и этическая позиция, лежащая в их основе, то есть в основе всего бахтинского творчества.
Чтобы понять суть этой позиции, оставим на время Бахтина и обратимся к понятию «современная мировая культура», браться за определение которой сейчас, как я уже говорил, было бы абсурдным. Но по крайней мере на один аспект этой культуры сейчас можно и должно указать для получения ответа на наш вопрос об «открытии» Бахтина. Этому центральному моменту современной культуры я даю определение антиметафизики, понимая под этим не априорное отрицание традиционной онтотеологической метафизики, а утверждение ее невозможности как определения последнего Основания Бытия, и в то же время признания ее серьезности или, лучше сказать, признания серьезности и неустранимости метафизического вопроса о последней Сути реальности. В этом смысле материализм, в том числе и называющий себя диалектическим, не является вовсе «антиметафизическим», за который себя выдает, а представляет собой, пожалуй, самую грубую разновидность метафизики, как определения-описания Реальности, в этом случае метафизики сциентистского типа, прибегающей к философски наивному и неуклюжему использованию результатов естественных наук, которым некритически приписывается значимость единственного источника познания.
Разговор об антиметафизике современной культуры можно было и следовало бы развить и углубить также в свете особого типа религиозности, утвердившейся в этой культуре. Но мы ограничимся простым указанием, позволяющим снова подойти к Бахтину, центральным моментом творчества которого является теория романа. Очевидно, что речь идет не о теории романа в сугубо литературоведческом плане, а о теории, в которой роман превращается в философскую категорию. В философском смысле в нашем столетии существовало две фундаментальные теории романа, противоположные и пересекающиеся друг с другом: это теория романа Лукача (в двух разновидностях: домарксистской и марксистско-ленинской) и теория романа Бахтина. Я не стану повторять написанного мною на эту тему около двух десятилетий назад. Скажу только, что лукачевская теория романа, гегельянская в своей сути, – это своего рода Феноменология романного духа, а бахтинская теория, кантианская по истокам, – это Критика романного разума. То есть Бахтин исследует условия возможности романа в рамках широких философских исканий, центральной категорией которых является не «диалогическое воображение», как названа одна из его книг в американском издании, а диалогический разум. Диалогический разум, пожалуй, главное «открытие», которое сделал Бахтин, философия которого в действительности есть диасофия, мудрость, пересекающая всевозможные формы поисков мудрости чужим, не останавливающаяся ни на одной из этих форм и в этом смысле оказывающаяся глубоко антиметафизической в том смысле, который мы выше приписали этому термину. Диалогичность романного разума противостоит монологичности метафизического воображен, вплоть до его «деградированного» варианта, представленного Утопией. Но именно потому, что романный разум «диалогичен», он не игнорирует и не отвергает многообразия форм, которые принимает метафизическая монологичность, а «пересекает» их, связывая в едином видении, которое можно определить как христианское. Роман – жанр по преимуществу христианский, получивший полноту своего современного воплощения, благодаря вторжению вертикали Трансцендентного в горизонталь Истории и возникновению отдельной личности и ответственности индивида, что вызвано таким вторжением, являющимся Воплощением Трансцендентного в личности. Христианство, в его евангельском выражении, само по себе своего рода роман, парадоксальный роман, в котором монологический голос Трансцендентного становится человеческим и сталкивается с голосами Истории, диалогизируясь.
Если роман, и его философская теория, – это центр бахтинского «открытия», отсюда следует, что язык, и его философская теория, – его второе «открытие», поскольку ни один литературный жанр и ни один тип письма не является более, так сказать, «языковым», чем роман, представляющий собой многообразие языков. Здесь не место и, впрочем, невозможно повторять и анализировать блистательные страницы, которые Бахтин посвящает романному слову. Стоит, наоборот, поразмышлять над тем, что я определил бы как романизацию теории и истории литературы, осуществленную Бахтиным. Литература, говорит Бахтин, живет в двух временных измерениях: в малом времени, в котором литературное произведение написано, и в большом времени, которое предшествует временному (и пространственному) отрезку его написания и следует ему. Любое, не только литературное, произведение стоит на точке слияния неисчислимых произведений, созданных относительно его в прошлом и настоящем и входящих в горизонт его автора, независимо от того, сознает он это или нет, – и растекания в сторону непредсказуемого множества новых связей, возникающих при написании и прочтении произведений. Поэтому к термину «интертекстуальность» я предлагаю добавить и термин «интерконтекстуальность» для определения пересечения различных контекстов написания и прочтения, неисчислимое множество которых составляет Большое время жизни литературного произведения. Прочтение произведения – всегда его «исполнение», аналогичное «музыкальному исполнению», то есть со-творение, обусловленное традицией других прочтений внутри современной читающей общности. В свете бахтинской идеи, таким образом, избегается как претензия на одно-единственное, объективно «верное» или «адекватное» прочтение текста, так и произвольность его прочтения, которое вне «интерконтекстуальности» претендует на то, что оно субъективно «верное». Читатель, находясь вне текста (вненаходимость), не может абстрагироваться от своего пространства-времени – момента бесконечных настоящих, прошедших и будущих пространств-времен.
В этом смысле литература, вернее, вся культура – тот же роман, роман, переживший разные стадии и формы, от, так сказать, редуцированной диалогичности толстовского типа до обостренной диалогичности романов Достоевского. Для постижения романа культуры и одновременного участия в нем главное – находиться в «пограничном», пользуясь выражением Бахтина, положении: не в центре одной изолированной сферы, а в точке соприкосновения разных сфер, свободно пересекая их границы. Бахтин был глубоко антиметафизичен и в этом смысле, и его романное христианство становится знаком христианской свободы, той свободы, выражением которой была вся его жизнь.