Выбрать главу

Сидишь ли ты в кругу друзей,

Чужих небес любовник беспокойный,

Иль снова ты проходишь тропик знойный,

И вечный лед полуночных морей?

..........................................

Ты простирал из-за моря к нам руку,

Ты нас одних в младой душе носил

И повторял: на долгую разлуку

Нас тайный рок, быть может, осудил...

Где же тут работа ума? Как можно _придумать_ эту гениальную простоту? Здесь веет "дух песен" из светлого отрочества, здесь воскресает материнская ласка Музы:

С младенчества дух песен в нас горел,

И дивное волненье мы познали;

С младенчества две Музы к нам летали,

И сладок был их лаской наш удел.

Но "дух песен" и "ласка Музы", это все - метафоры. Положим. Но вот совершенно трезвое, точное, можно сказать, наукообразное, чуть не протокольное описание той наличной реальности, которую эти метафоры объясняют, а на иной взгляд - только затемняют. Вот простое описание самим поэтом его творческого процесса,- описание, подходящее, конечно, и к внутреннему опыту всех других поэтов, насколько они сами близки к Пушкину, как чистому поэту,- поэту по преимуществу. Первое условие: _полное уединение_,- и, к счастью, оно нередко выпадало на долю невольного и вольного изгнанника. Лучшее место - глухая

230

деревня; лучшее время - глухая осень - дни _поздней_ осени, когда...

Роняет лес багряный свой убор,

Сребрит мороз увянувшее поле...

Весною мешает смутное, физиологическое, а не поэтическое, волнение крови: "Я не люблю весны, весной я болен",- высшая сторона человеческой души тяготится материальною солидарностью с бессловесною природой, с растениями и животными. Летом тоже выступает, хотя с другой стороны, зависимость человека от внешней физической среды {6}:

Ох, лето красное,- любил бы я тебя,

Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи.

Ты, все душевные способности губя,

Нас мучишь; как поля, мы страждем от засухи;

Лишь как бы напоить, да освежить себя

Иной в нас мысли нет...

Наивность или эстетическое непонимание могут сказать: "Разве это серьезно? Разве можно придавать такое значение временам года? Откуда такая легкая капитуляция духовной силы перед силою внешних влияний? Неужели, в самом деле, летней температуры в союзе с комарами да мухами достаточно, чтобы "губить все душевные способности" в великом поэте? Неужели его высокий ум не мог подняться над высотой термометра, а крылатый стих не мог унести его далеко от крылатых насекомых?" Конечно, мог,- да и поднимался, и уносился: разные эпиграммы, шутливые послания, альбомная лесть дамам и девицам,- все, что сочиняется умом с помощью формального стихотворческого искусства,- все это, наверное, Пушкин писал и летнею, весеннею порой; а вот настоящих-то своих чисто поэтических произведений - не писал. Если бы Пушкин в самом деле был только, или хотя главным образом, "огромный ум", то, конечно, этот огромный ум сумел бы освободиться от силы телесных воздействий и производил бы свое дело по собственным намерениям, независимо от впечатлений извне. Мог же Демосфен с камешками во рту ораторствовать над шумящим морем; мог же Архимед решать задачи механики под грохот неприятельского штурма. В ораторском искусстве, как и в точных науках, действует по преимуществу ум, активное, самодеятельное начало в человеке, которое, при известной степени силы и при соответственном

231

характере, может до некоторой степени успешно сопротивляться всяким телесным воздействиям. И если бы творения Пушкина были делом ума и формального словесного искусства, если бы он был только оратором в стихах, подобно Ломоносову или Ламартину, то, конечно, его ум был достаточно силен, чтобы производить свою работу независимо от изменений во внешней природе и от своих собственных телесных состояний. Но какой бы величины ни был ум Пушкина, настоящая пушкинская поэзия не была делом ума, а зависела от восприимчивости его души к воздействиям из _над сознательной_ области; а восприимчивость к ним, во-первых, не имеет того характера самодеятельности, который принадлежит уму, а во-вторых, она глубже, теснее и разностороннее связана с материальною, физиологическою подкладкою человеческой жизни. Поэтому темные и смутные впечатления из внешней среды должны быть уже ослаблены и нейтрализованы в соответствующей им низшей, чувственной области душевной жизни, чтобы они не могли вторгаться в иную, высшую область, отвращая силы души от их лучшего назначения. Животные голоса в человеке должны затихнуть, умолкнуть, чувственная пестрота и яркость должны побледнеть, чтобы поэт мог слышать "божественные глаголы" и видеть "виденья первоначальных, лучших дней".

Но голоса животной природы - в самом человеке, как и вокруг него,- не молчат ни тогда, когда она весною, возбужденная, ликует и светло радуется новым приливам темной жизни, ни тогда, когда она, удрученная, изнывает и томится летним зноем. Вот причина той на первый взгляд странности, что кипучая и жизнерадостная душа Пушкина тяготилась не только красным летом, но и животворною весною. Как поэт жизни, он ощущал, конечно, и жизнь природы, но его крылатая поэзия не любила медлить на этих первых ступенях. Раскрытие поэтического смысла природной жизни Пушкин как бы предоставил своему глубокомысленному современнику - Тютчеву, а лирическую живопись ее явлений одному из главных птенцов своего "лебединого" гнезда - Фету. Поэзию же самого Пушкина тянуло от природы к жизни человеческой и отсюда - ввысь и вдаль. Усиленное биение земного пульса весною и летом тяготило его, мешало свободе его лучших вдохновений :

Суровою зимой я более доволен,..

Но если зимний сон природы не нарушает тишины и уединения в деревне, то в обычной городской жизни является

232

тут новая помеха для творческих настроений - со стороны среды общественной: возбуждение низшей, страстной души "суетным светом", или "светскою суетой". Да и в деревне частая смена "жгучего" мороза с искусственным жаром волнуют кровь не хуже вешнего солнца. Всего лучше осень:

Унылая пора, очей очарованье,

Приятна мне твоя прощальная краса!

Люблю я пышное природы увяданье,

В багрец и золото одетые леса.

В их сенях ветра шум и свежее дыханье,

И мглой волнистою покрыты небеса,

И редкий солнца луч, и первые морозы,

И отдаленные седой зимы угрозы.

С увяданием природы расцветает в душе поэзия. Вот

...гаснет краткий день, и в камельке забытом

Огонь опять горит,- то яркий свет лиет,

То тлеет медленно; а я над ним читаю,

Иль думы долгие в душе моей питаю.

И _забываю мир_, и в сладкой тишине

Я сладко усыплен моим воображеньем,

И _пробуждается поэзия во мне:

Душа стесняется лирическим волненьем,

Трепещет, и звучит, и ищет, как во сне,

Излиться, наконец, свободным проявленьем._

И тут ко мне идет незримый рой гостей,

Знакомцы давние, плоды мечты моей.

И мысли в голове волнуются в отваге,

И рифмы легкие навстречу им бегут,

И пальцы просятся к перу, перо - к бумаге,

Минута и стихи свободно потекут.

Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,

Но чу!.. матросы вдруг кидаются, ползут

Вверх, вниз - и паруса надулись, ветра полны:

Громада двинулась и рассекает волны:

Плывет... Куда ж нам плыть?

Этот отчет поэта о процессе своего творчества говорит сам за себя; никто, я полагаю, не усомнится в его полнейшей правдивости. Ну и что же тут описывается? Какие-нибудь тонкие изобретения и сложные комбинации огромного ума? Ничуть не бывало. Успение природы, успение телесной жизни в поэте - и пробуждение в нем поэзии не как _деятельности_ ума, а как _состояния_ души, охваченной лирическим волнением и стремящейся излиться в свободном проявлении - свободном, значит, не придуманном, не сочиненном. Тут поэт уже ничего не _ищет_: все - и звуки, и образы - приходят к нему само собой. Никакой преднамеренности и даже никакого предвидения: "Плывет... Куда

ж нам плыть?"

233

Правдивое описание настоящего творчества прекрасно оттеняется в другом стихотворении таким же описанием безнадежно-тщетной попытки _намеренного_ сочинительства в поэзии:

Беру перо, сижу, насильно вырываю