Вильчур на собрании отсутствовал. Глубоко озабоченный своими проблемами, он просто забыл о нем. Получив сообщение о результатах, профессор написал короткое письмо в Совет, объясняя, что председателем быть не может по причине усталости, а также потому, что общественные посты должны занимать молодые люди. В действительности же его волновала лишь мысль о том, что, приняв выбор, он вынужден был бы встречаться с теми людьми, которые голосовали против него, которые поверили гнусной клевете и сплетням, носившимся по городу, находившим отражение в газетах и журналах.
Были у него и другие заботы. Как раз в один из последних дней недели к нему обратился представитель страхового общества, в котором был застрахован Донат на крупную сумму. Общество придерживалось мнения, что ответственность за смерть певца несет профессор Вильчур и он должен уплатить страховую квоту. Для Вильчура это означало разорение.
Несмотря на это, не задумываясь, он заявил, что готов возместить сумму полностью. Мог ли он согласиться на процесс, экспертизу, на вытаскивание на свет божий всех тех подозрений, которые скопились не только у него самого, но и у Люции Каньской, и у Кольского, наверное, и у других? Они должны были бы предстать перед судом и, наверное, кто-нибудь из них затронул бы эти вопросы, выступил бы с этими подозрениями, сама мысль о которых вызывала у Вильчура тревогу и отвращение. Нет, на это он согласиться не мог.
Таким образом, он лишился почти всего своего состояния. Клиника, вилла, дом на улице Пулавской — все это перешло в собственность страхового общества. Дирекция этого общества, продемонстрировав доброжелательность, оставила Вильчура во главе клиники и назначила ему довольно высокое жалованье, а также оставила пожизненное право занимать виллу. Дело было решено спокойно и без широкой огласки, что для Вильчура было важнее всего. С виду ничего не изменилось. О том, что Вильчур перестал быть в клинике всевластным хозяином и был в зависимости от председателя страхового общества Тухвица, никто не знал.
Собственно, сам Вильчур тоже не чувствовал этой перемены. Он давно уже не придавал большого значения деньгам. В прежние годы, когда была еще с ним его жена, блаженной памяти Беата, он мог работать по многу часов в сутки, верил, что с помощью роскошных автомобилей, дорогих мехов и драгоценностей может доставить ей радость, подарить счастье. И вот однажды она оставила все это, оставила и ушла, забрав маленькую Мариолу. С ее уходом развеялись его иллюзии. Все прежние усилия, тяжелая и упорная борьба за улучшение быта показались ему смешным недоразумением, бессмысленным трудом, трагической ошибкой.
А потом пришли годы… совершенно иные годы… Кто знает, не следует ли их благословить, годы, проведенные на дорогах скитаний, годы, проведенные среди добрых людей, когда работа с топором в руке или тяжелым мешком на спине была работой ради простого куска хлеба… Потеря памяти… Да. На протяжении многих лет не знал, кто он, откуда, не знал свою фамилию, имя. А не была ли для него потеря памяти тогда благодеянием? Не должен ли он благословить Бога за то, что он лишил его возможности помнить прошлое, осознать смертельную рану в безумно любящем сердце, полученную из-за женщины, безгранично любимой женщины…
Из прошлого осталась у него только Мариола… Осталась ли?..
За три года, после того как она вышла замуж, он видел ее только один раз и не обижался за это ни на нее, ни на Лешека. Что ж, у каждого своя жизнь. Птенцы покидают свои гнезда, вьют свои и уже никогда не возвращаются в старые. Дочь с мужем поселились в Америке и, хотя пишут часто, в их письмах все больше ощущается расстояние многих тысяч километров и иные, чужие условия жизни, которые отделяют их от него.
— Я им не нужен, — думал Вильчур, — а при их состоянии они даже не почувствуют того, что после меня не осталось наследства.
После смерти… Впервые пришла мысль о том, что он уже старый. До сих пор масса ежедневной работы и его неисчерпаемая энергия заслоняли тот факт, что он приближается к возрасту, в котором большинство людей думает уже только о смерти. Когда прочел эти слова в интервью Добранецкого, они показались ему такими смешными и жалкими, впрочем, как и все его коварные излияния. Однако проходили дни и недели, а он все больше думал о своей старости.
Правда, как и прежде, ежедневно в семь часов был уже на ногах, а в восемь часов в клинике, но после обеда чаще сидел дома, преимущественно в одиночестве.
Он чувствовал себя уставшим. Постоянные нападки, на которые он не отвечал, отражались на состоянии его нервной системы, на его самочувствии.