Губы пряхи задрожали, оживляя наговор.
Кажется, руна Огнедержца? Или это Водяник? Клятые глаза! Мерещится!
Небожительница встала и прошла к дальнему углу горницы, где лежало особое полотно - радужное. С древними рунами, дерево которых треснуло не то от времени, не то от мощи, их переполняющей.
Со знаками, что в мире людей стали проклятыми. Отчего их боялись? Пряха не понимала. Не несли они зла, не чинили расправы.
Только давали особое уменье. Тайное.
Оттого и забыли про них что небожители, что люди.
Успокоились.
Да только может ли она, ослепшая за день работы, завернуть младенчика в черные спутавшиеся нитки, лежащие на полу? Верно, не может.
Пряха скоро схватила полотно и окутала им чистую душу, ждавшую, когда ей дадут глотнуть морозного воздуха. С надеждой заглянула под обережный ручник, в котором зарождалась новая жизнь.
Кем станет эта душа? Одной ей известно.
Потому как проклятые руны наделяли особым уменьем.
Утерянным...
***
Роженица билась в простынях.
Стонала, сжимая кулаки до белых пальцев. Хваталась руками за воздух, что стоял в горнице горячей стеной, и, не находя опоры, срывалась в холодную сырь холстин.
Давала смахнуть слезы со щек и снова заходилась плачем. Горьким, что полынь. И голосила, пока хватало сил, чтоб дышать.
А с новой схваткой рвала льняные простыни да вставала в тщетной попытке вытолкнуть дитя. Широко раскрывала рот, становясь похожей на бедолажную рыбу, что вытолкнуло море, и пыталась глотнуть воздуха с лишком. Захлебывалась что им, воздухом этим, что плачем, и тяжко откидывалась на влажный сенник.
Затихала.
Тогда лицо ее становилось почти детским, умиротворенным. И пот на нем - словно бы роса.
А потом крутая потуга - и девка мечется в руках знахарки, что шальная, просит:
- Расскажи, матка... - тело ныне не повинуется ей, и слова выходят с трудом.
- О чем? - Спрашивает Крайя, утирая адамантовую россыпь пота. И руку Мары сжимает, чтоб удержать: - О чем, хорошая?
- О Пряхе...
- Хранилице небесной?
- О ней...
И тогда старая знахарка в который раз заводит рассказ, бережно прощупывая квелую нитку пульса, да отсчитывая минуты меж потугами...
- По-над облаками, взбитыми в снежную перину, стоят хоромы.
Чертогами зовутся.
И поле, что наокол, уставлено снопами хлебными. Золотыми.
И ветер гуляет меж колосьев, да как столкнутся они меж собой, то зерно упадет...
Покатится по земле небесной, да к самому порогу Пряхиных Чертогов попадет. А там уж матка не обидит. Согреет теплом ладоней, да опустит в сырую землю, что укрывает дно вязанки.
Бают, плетенка та, заговоренная самой Хранилицей, стоит в горнице еще с той поры, когда первая душа пробудилась. И земля в вязанке не вырождается. Жирная, что южный чернозем, да родовитая.
Живая.
А как колос взойдет да пустит нежное семя, Матка сядет полотно прясть. Чтоб огонек серебристый, тлеющий в самом сердце соцветия, не угас.
Лукошко с нитками да рунами оставит у ног, начнет связывать дощечки-знаки меж собой. В судьбу младенчика их вплетать. И наговором скрепит, оживляя...
- А что нынче? - Перебивает ее Мара, привстав на локотке. И глаза ее, по-детски раскрытые, выдают любопытство, которое тут же сменяется ужасом.
Утробу девки крутит в тугой науз, и лицо Мары кривится от муки, отчего впалые щеки становятся еще тоньше, а скулы - острее.
- Нынче, - шепчет Крайя, отвлекая непорожнюю от боли, - она ручник прядет.
- Для нее?
- Для нее, - соглашается знахарка, - иль него... кто ж знает, кого ты народишь?
- Я знаю, - взгляд Мары упирается в бревенчатый потолок, словно бы пытаясь пробить что дерево это, что сами грозовые облака. - Взглянуть бы...
- Дура! - Кричит Крайя. - Не можно на Пряху!
- Не на Пряху - на дитя, - мечтает девка, и Крайя отшатывается от нее, что от безумной. - Люблю я малечу...
- Типун тебе! - Отмахивается знахарка, предчуя неладное, и шипит на баб, что столпились в сенях: - Несите еще воды. И травы, что заготовила, залейте. Да крутым только, чтоб до взвара...
И совсем тихо, так, чтоб Мара не слыхала:
- Да молока макового подайте.
- Не можно, - обеспокоенно глядит на Крайю жилистая баба, что стоит тут с раннего утра, - в ней же дитя...
Тетка эта, что так лихо спорит с Крайей, нервно теребит передник. И пальцы-ветки, сухие, что прошлогодний хворост, оставляют на измятой холстине глубокую колею. Знать, Любомила боится. Чует неладное.
- Она и сама - дитя, - лается знахарка, - и коль понадобится...
Она не говорит, что будет дальше, но продолжает рассказ, потому как Мару снова крутит в потуге: