– Вой, вой! – тихо пожаловался он. – Долго квартировать будут.
Она молчала, хотя от тех его слов ей и совсем стало плохо. Но она уже догадывалась, что это надолго. Петрок оглянулся, будто их мог кто подслушать.
– Сказали пол вымыть. Лишнее повытаскивать.
– Куда повытаскивать? – удивилась Степанида.
– Сказали, в истопку. Нам тоже вытряхнуться.
– Что это, лето – в истопку? Придумали...
– Сказали. Чтоб к вечеру все. Их главный приедет.
– Пусть убирают! Пусть все уберут. Пусть подавятся, – сердито сказала она, вспомнив, как Петрок тянулся им угодить. И вот все напрасно, их выгоняют.
Было уже не рано, низкое небо висело над неприютной землей, но дождь перестал, ветер тоже стал тише. Першило в горле от дыма, которым обволокло хату, истопку, сизая пелена его расползалась по картофельному полю над огородом. Степанида решительно раскрыла ворота хлева, вывела Бобовку. Пусть делают что хотят, ей надо пасти корову, сколько же та может стоять в хлеву? Чтобы лишний раз не попадаться на глаза немцам, она повела корову через дровокольню и огород – напрямик в поле. Бобовка раза два тревожно оглянулась, почуяв чужих во дворе, Степанида с ожесточением дернула ее за веревку – скорее прочь со двора.
Она вела корову краем картофельного поля, вдоль заросшего мелколесьем оврага, крутым обрывом подступавшего к хуторскому огороду. Овраг был глубокий, с извилистым говорливым ручьем на дне. На той его стороне высился десяток затесавшихся в гае елок, резко выделявшихся на фоне уже поредевшей, жухлой листвы орешника, берез и осин, которые густо разрослись на обоих склонах. Овраг также был как бы частью этого хутора, там можно было укрыться от беды, день-другой отсидеться от войны, от недоброго чужого глаза. Если бы не скотина. Со скотиной долго не высидишь, ее нужно кормить. Жаль также и усадьбу с ее каким ни есть крестьянским имуществом, которое с собой не возьмешь, а без него какая же это жизнь в лесу? Тем более осенью, когда уже льет за шиворот и подбирается стужа. Вот и приходится держаться жилья. Но вот это жилье приглянулось и немцам, как будто ничего лучшего поблизости для них не нашлось! По-видимому, всему виной мост, который им так понадобился, а заодно потребовался и этот хутор.
Проголодавшись за утро, корова жадно хватала из-под ног мокрую траву, рвала из рук веревку, и Степанида подумала: пусть! Конечно, что толку злиться на этого дурака Петрока, что он вообще теперь может? Как ни верти, а, уж коль приказали, будешь исполнять, готовить для непрошеных гостей квартиру. Но пол Петрок не помоет, значит, достанется обоим. Надо бы ей возвращаться на хутор.
На небольшой травянистой прогалине у самого оврага она привязала конец веревки к орешине и, немного понаблюдав за Бобовкой, пошла краем поля назад.
На душе было тревожно и горестно, чувствовала она: возможности человеческой жизни сходили на нет. Война ухватистой лапой подбиралась все ближе, а теперь и вовсе забралась в хату, под иконы, в застолье. И что тут оставалось делать, разве что переживать да плакать. Но слезами и кровью и без того переполнилась нынче земля. Тогда что ж остается – терпеть все молча и ждать лучших времен? Вряд ли дождешься. Чувствовала она своим сердцем: за малой бедой последует беда большая, вот тогда заревешь и никто тебе не поможет...
Глава шестая
Два немца возились около кухни, а Петрок присел у окна в хате и с горя свернул большую, с бобовый стручок, цигарку. Помятую в пальцах желтоватую немецкую сигаретку сунул за угол иконы – выкурит когда-нибудь после. Надо было браться за дело: прибрать в хате, повытаскивать в истопку все лишнее, а главное, вымыть пол. Он злился на Степаниду за ее несговорчивость. Бросила все, побежала. Черт бы побрал эту корову, постояла бы полдня и в хлеву. До коровы ли тут, когда во двор въехали эти... Однако же задала нечистая сила забот, наслала немцев – мало им было городов, местечек, малых и больших деревень, так вот добрались до его богом забытого хутора.
Сдавленно покашливая (с ночи болело в груди), Петрок поглядывал в окно на солдат-поваров, которые хозяйничали теперь у колодца. Один, худой и белобрысый, в обвисшем на заду комбинезоне, засыпал что-то белое в котел кухни, из которого валил влажный пар, а пожилой, ряболицый раскладывал какие-то продукты на крышке деревянного ящика, аккуратно застланного белой клеенкой. «Гляди-ка, культурные!» – с завистью подумал Петрок и печально вздохнул: из-за их этой культуры теперь берись за ведро и тряпку, разводи грязь в хате. Мало им было того, что здесь тепло и сухо, так надо еще, чтобы было и чисто. Культурные...
Цигарка его тем временем расклеилась, он не знал, как прикурить, хотел и не решался попросить у немцев огня. В конце концов желание курить превозмогло нерешительность. Петрок вышел во двор и остановился в пяти шагах от кухни, держа на виду неприкуренную цигарку. Он думал, что, может, они заметят и предложат огня, просить ему было все же неловко и даже немного боязно. Но они будто не замечали его – долговязый все мешал свое варево в котле кухни, которая парила и дымила на всю усадьбу, а приземистый, который, видно, был у него помощником, большущим ножом резал на доске сало. Петрок тихонько прокашлялся и сделал два шага вперед.
– Это... Паночки, прикурить кабы...
Кажется, его поняли, приземистый в белом засаленном фартуке повернул к нему широкое рябое лицо и добродушно проворчал «я-я». Петрок не понял, но по тому, что немец больше ничего не сказал, догадался, что они разрешают. Подойдя к кухне, он кусочком березовой коры выгреб из топки уголек, не очень проворно, обжигая пальцы, прикурил цигарку и после первых же затяжек почувствовал, как его самосад перебивает на дворе все прочие, чужие тут запахи.
– Вас, вас? – с оживленным интересом обернулся помощник повара и отложил нож на клеенку. Петрок понял и с готовностью вынул из кармана кисет.
– Ага, можно. Свой это, домашний, если пан хочет...
От сложенной газетки немец оторвал небольшой клочок бумаги, и Петрок отмерил хорошую щепоть самосада. Потом немец довольно умело свернул цигарку, старательно послюнявил и прикурил от своей зажигалки – маленькой такой штучки, блеснувшей крошечным язычком пламени. Петрок наблюдал за ним почти с детским трепетом, очень хотелось, чтобы его самосад понравился немцу. Но вот немец основательно затянулся, выпустил дым, и Петрок подумал: закашляет. Однако тот не закашлялся, только сморгнул светлыми, словно выцветшими от солнца ресницами.
– Ист гут!
– Гут? – вспомнил Петрок знакомое еще по той войне слово и обрадовался. – Я ж кажу... Хороший, ага. Свой, так что...
– Гут, – повторил немец и что-то сказал, обращаясь к повару, орудовавшему огромным веслом в котле. Но тот только сердито гаркнул раз, другой, и ряболицый, положив на край стола цигарку, взялся за нож. Петрок подумал, что, наверно, довольно. Все-таки они при деле, докучать им не годится, и он задом и как-то боком отошел к крыльцу.
Надо было браться за уборку, но он все медлил, не зная, с чего лучше начать. Никогда он не прибирал в избе, этим занималась Степанида, последние годы ей помогала Феня, у него же были другие, мужские заботы. Но вот война, кажется, уравняла, бабское дело не обошло и его. Что ж, прежде всего надо было освободить пол, чтобы ничто не мешало мытью, и он начал вытаскивать в сени все горшки, чугуны, вынес вилы, кочергу, помело; отодвинул скамью из угла, где оказалась тьма различного домашнего хлама: рваные опорки, ржавый пустой вазон, крышка от кадки, какие-то тряпки, щепки, верно, для растопки печи. Все это, лежавшее здесь долгие годы, имевшее свое определенное место и никому не мешавшее, почему оно теперь оказалось помехой этим приблудкам? Петрок вынес в истопку и разное тряпье с шестка возле печи, убрал с гвоздя кожух, осторожно взял в руки скрипку. Скрипку не годилось выносить в истопку, ее следовало беречь от сырости. И Петрок осторожно засунул ее за иконы. Маленькая его скрипочка вся скрылась там, и он подумал: пусть лежит, дожидается лучших времен.