Вернувшись в «гимнастический зал» в Римском Лагере, расположенный на холмах над Глэмбером, Лэнгриш находит там только какого-то бродягу. Хоть этот старый вояка и помечен татуировкой со змеей, отличающей членов учебного батальона, он мало склонен верить в рассказ Лэнгриша о военных приготовлениях. Снова оказавшись на следующее утро в городе и обнаружив пропажу бумажника, Лэнгриш вспоминает эту встречу — «грубоватое добродушие бродяги, предложенные им «какава» и постель, внезапно зародившееся доверие и краткая, мимолетная приязнь», — сравнивая ее с «преждевременным цветком, увядшим в бутоне». Брук не позволяет своему герою ясно высказаться о той сексуальной притягательности, которую имеет для него неофициальная военная инициатива, явно стремящаяся возродить доблести «старомодного» солдата после ставшей популярной в годы войны «слюнявой чуши» о превосходстве образованного новобранца с «гражданки». Как и в автобиографических текстах Брука, притягательность грубого и мужественного вояки в глазах не уверенного в себе буржуа излагается топографически.
Попытки влиться во все более неуловимую армию Арчера в конце концов предстают Лэнгришу упущенной возможностью сбежать от «тусклого и ограниченного существования». Однако Брук продолжает обыгрывать в романе тему внутреннего конфликта, порожденного идеализированными представлениями о военной службе, перенося психологические барьеры и тайные желания Лэнгриша на изменившийся облик Клэмберкрауна — «белого пятна» на карте области. Так никому и не послужившие оборонительные позиции, оставшиеся со времен недавней войны, символизируют «некое странное ожидание, словно их покинутость — лишь временное явление». Тревожное чувство, порожденное попыткой объяснить признаки послевоенной оккупации, симптоматично для утраты собственной воли, сопровождающей улетучивающуюся надежду освободиться от обостренного чувства самосознания в мире армейской дисциплины. Но по прошествии часа «Ч» для записи на сверхсрочную службу именно препятствие из колючей проволоки вызывает у него чувство «безутешного отчаяния», превращающего его из штатского в военного. Обнесенная оградой землянка, которую Лэнгриш исследует из чувства «давнего любопытства», оборачивается туннелем, выходящим на территорию, где царит военное положение. Проникая в остаточно военизированный пейзаж, он безвозвратно попадает в мир хаки.
Несмотря на протесты Брука, роман был назван «кафкианским». Однако тщетные попытки Лэнгриша опротестовать свое насильственное зачисление перед лицом военных властей, чьи административные процедуры не допускают существования невоенных привилегий, основаны на естественной реакции людей на мобилизацию и введение военного положения во время Второй мировой войны — процессы, признаки самодовления которых поразили многих своей безотносительностью к какой-либо заявленной или понятной военной цели. Истории из сборника Джулиана Макларена-Росса «К пайку в довесок» (1944) — занимательные и язвительные рассказы современника о зачисленных в армию гражданских, попавших в ловушку предписаний, составленных автономным и полновластным военным режимом. В продолжение рассказа «Армейские коновалы», где Макларен-Росс как нельзя лучше изобразил бесчеловечную атмосферу бюрократии и идиотизма, на которую обречен тот, кто некогда был личностью, а теперь является солдатом, Лэнгришу отказывают в медицинской помощи, потому что «армия больше не признает психотерапию».
Переместив акцент в дилемме Лэнгриша с того, как бы ему записаться в армию, на то, как бы ему из армии вырваться, Брук, прибегая к чередованию состояний покорности и отвращения, доводит своего героя до новой вершины отчаяния, перетасовывая противоречивые мотивы своих собственных зачислений на военную службу и уподобляя их политическому кошмару. Фантазийная военизация английской флоры и фауны обретает буквальный смысл, а психологическая раздвоенность оборачивается «чрезвычайкой», при которой «любое положение — военное»: «в наше время уж точно нет особой разницы между состоянием войны и состоянием мира». В этих обстоятельствах отвращение Лэнгриша к «грубой близости с сослуживцами», «непристойной фантасмагории убожества» ослабевает по мере его приобщения к регламентированному существованию, «монотонному армейскому говору», похожему на «грубый домотканый холст дружелюбия»; он начинает испытывать «превратную и необъяснимую радость от вынужденной своей неволи».