«Как тонущий корабль, пока не погаснет свет на последней палубе», – глядя на мужа с горечью думала Лера.
Разговор с Сандерсом дался ей нелегко. И после того, как художник отсоединился, она долго не могла положить трубку. Держала ее в руках, поглаживая бежевый пластик большим пальцем. Он выразился предельно ясно: у них нет ни единого шанса спастись в этой катастрофе. В тот вечер Лера впервые оставила Доброслава одного и ушла. Бродила по улицам, переставляла механически ноги, двигала туда-сюда глазами как марионетка. Солнце плавило асфальт и что-то переплавляло в ее душе. Слезы пришли потом. Уже у самого подъезда уставшая женщина обрушилась на скамью и проплакала по меньшей мере треть часа. По удивительному стечению обстоятельств никто за это время не пересек двор, никто не вышел из подъезда.
Она плакала о Славе. Не о его страданиях, но о той извращенной стороне природы, которая дает жизнь человеку, чтобы уничтожить его во цвете лет. Лера не вопрошала уже, почему именно ее муж, ее самый близкий и любимый человек должен мучиться. На этот вопрос не находилось ответа в течение восьми месяцев, так почему он должен найтись теперь? К тому же, нечто подсказывло, что этого ответа вовсе не существует. И дело не отсутствие мудреца, который мог бы дать его, а в самом вопросе. Наивном, пропитанном детской верой в справедливость, Деда Мороза и всесильных родителей.
Но больше Валерия плакала о себе. Вскоре ей больше не придется готовить для мужа, убирать за ним, водить в туалет, купать, делать упражнения для слабеющих тела и разума. Мир, сжавшийся до потребностей Славы, его маленьких успехов и неудач, мир, к которому Лера почти притерлась, в котором почти освоилась, исчезнет. И что останется? Об этом она даже думать боялась. Пыталась представить себя без Доброслава и не смогла. Ее не существовало без него. Вот уже двенадцать лет как Лера перестала быть собой, она стала двухголовым и четырехруким организмом «Слава-Лера». И теперь ей предстояла мучительная процедура разделения. Они так срослись, слиплись, переплелись между собой, что смерть не могла вырвать одного из них, не покалечив второго. Не располосовав его своими острыми когтями, не отрезав половину сердца и часть легкого, не оставив огромной раны.
Валерия не просто устала, она вымоталась. Каждый день ей приходилось улыбаться через силу, и от этого уже сводило челюсти. Каждый день она ожидала, что вот-вот все начнет налаживаться, и вскоре тупая боль в груди стала ее неизменной спутницей. Это была не стометровка, на которую они со Славой рассчитывали, а марафон, и сойти с него Лера не имела никакого права. И в тот миг, когда она все-таки положила телефонную трубку, ее настигло облегчение. Такое пугающее, такое неправильное, так что вслед за ним пришел стыд.
Ей было стыдно, больно, страшно и бесконечно тоскливо. И Лера плакала, не снимая очков, занавесившись длинными темными волосами. Только через двадцать минут, когда слезы кончились вместе с воздухом, она встала, гулко высморкалась и отправилась домой.
А через две недели на город обрушилась гроза.
– Я же говорил, быстро домчим! – косясь на пассажиров в зеркало заднего вида, весело воскликнул дядя Алик.
Лера неразборчиво пробормотала: «Ну да, ну да». Сидящий рядом с ней Доброслав вовсе никак не отреагировал. Он смотрел в окно на проплывающие дома и деревья с видом довольного пса, первый раз едущего на дачу. Только что слюни от счастья не пускал.
От того старого-доброго Славы почти ничего не осталось. Он сильно похудел, так что под кожей стал прорисовываться череп, а майка болталась мешком и грозила окончательно сползти с одного плеча. Руки Доброслава держал как-то неловко, плотно прижав к телу, сидел, ссутулившись, а ноги и вовсе казались чужеродными. Будто к живому человеку прикрепили искусно сделанные протезы. То и дело по лицу больного проходила не то судорога, не то просто спазм. Уголки губ резко приподнимались вверх, потом брови сходились и расходились, как Питерские мосты. Валерия объяснила, что это всего лишь последствия неконтролируемых сигналов, посылаемых из двигательного центра, но приятнее от этого гримасы зятя не выглядели.
Из-за них казалось, будто Слава окончательно тронулся рассудком, хотя, несмотря на свой недуг, соображать хуже он не стал. С ним можно было по-прежнему говорить о кино и музыке, о событиях в мире. Но проблема заключалась в том, что большую часть прочитанного и увиденного он почти тут же забывал. Да и все чаще, чтобы добиться от Доброслава внятной беседы, приходилось его тормошить. Он часами мог вот так сидеть, смотреть в никуда и соображать что-то свое. Сейчас снова наступил так называемый период «тишины». И честно говоря, дядя Алик не понимал, чего вдруг падчерице вздумалось вытаскивать мужа на прогулку в таком состоянии. Тем более не во двор или ближайший сквер, а почти через весь город в «Парк пионеров». Но, наверное, ей лучше знать, рассудил он и без колебаний помог спустить Славу и посадить его в свой старенький автомобиль.