— Дядя Ефрем.
— А всё-таки… Кто он такой был?
На это я не знал, что ответить. Простой и понятный в свои тринадцать или четырнадцать лет, он куда менее ясен взрослый. Отзываются о дяде Ефреме различно. Тетя Катя, например, удивляется: как могла тетя Клава выйти замуж за такого беспутного! Он забросил жену и дом ради каких-то сумасбродных фантазий; не хотел работать, как все: невесть что воображал о себе. Если послушать тетю Катю, выходило, что Сиверс не ахти как виновен в гибели дяди Ефрема: он сам себя погубил. Возразить тете Кате я не умел. Я только думал, что чудаковатый дядя Ефрем был, верно, не так уж плох, если завоевал любовь строгой тети Клавы.
— Дядя Ефрем, — сказал отец, — прожил свой век неудачником.
— Что значит неудачник? — спросил я.
Отец засмеялся, снял очки и протер ладонями близорукие глаза:
— Да, к счастью, теперь это слово исчезает. И скоро его вообще не будет. Видишь ли, умный, талантливый был дядя Ефрем, а сруб сгорел.
Да, так оно и было. Я не раз видел у отца газету царского времени, с иллюстрацией, отчеркнутой красным карандашом. В кольце зрителей пылал бревенчатый сруб. Невозмутимые всадники с саблями возвышались над толпой. То были полицейские. Подпись я знал наизусть: «Плачевный результат испытаний огнеупорной краски крестьянина Ефрема Любавина». В толпе был и Сиверс. Впрочем, искать его в черном сгустке голов, похожем на икру, бесполезно. Даже дядю Ефрема и то не найти. Голова в платке, белеющая в задних рядах, за лошадью полицейского, — быть может, тетя Клава. Отец в то время учился в Петербурге, так что подробности знаменательного дня мне известны только со слов тети Клавы.
— Дядя Ефрем был очень несчастен, — продолжал отец. — Даже самый близкий человек не сочувствовал ему. Ведь мой отец мог дать образование только сыну, на дочерей средств не хватило. Клава не могла даже понять, чем занят ее муж. Она считала его талант проклятием, ненавидела его талант. Ты понимаешь, Сергей, какой это ужас? Какая страшная была жизнь!
Волнение отца передалось мне. События, знакомые с детства, поворачивались передо мной, обнаруживали неведомые до сих пор стороны и новый смысл. Я вдруг почувствовал себя старше. Ведь отец впервые заговорил со мной так.
— А дарование у Ефрема было. Самоучкой постигнуть такую сложную науку, как химия! Сколько опытов он проделал, с каким упорством! Он жег костры за деревней, в овраге, клал в огонь деревяшки, покрытые краской. Над ним издевались, а он всё палил свои костры. Он хотел избавить наше крестьянство от пожаров, от «красного петуха», уносившего каждый год многое множество дворов. И заметь: в кострах краска вела себя хорошо, а на публичном испытании сруб сгорел. Почему? Я в свое время снесся с одним специалистом, который принимал близкое участие в трудах дяди Ефрема. Правда, специалист не ахти какой… Он уверял меня: Ефрем стоял на правильном пути и непременно добился бы своего, если бы поработал еще. Одно дело — маленький костер, другое — сруб, обложенный кучами хвороста. Нужно было усовершенствовать состав краски.
— Папа! — воскликнул я. — Значит, он мог стать знаменитым изобретателем?
Эта мысль поразила меня. Наш дядя Ефрем мог занять место рядом с создателями паровоза, парохода, электрической лампочки! Чего доброго — и о нем было бы сказано в школьной хрестоматии. Но почему же он бросил свои поиски и уехал куда-то с Сиверсом? Должно быть, решил, что ничего не выйдет? Вот ведь досада!
Я обрушил град вопросов на отца. Он печально улыбнулся, кутаясь в плед:
— Мальчик мой, дядя Ефрем был беден. На опыты нужны были деньги. Не думай, что он упал духом. Нет, нисколько. Но ему никто не помогал. Он поехал добывать деньги.
В тот вечер я долго не отставал от отца. Куда отправился дядя Ефрем? Правда ли, что Сиверс обманул его? Я хотел знать всё. У отца на столе лежала стопка тетрадок по русскому языку, ему предстояло проверять их, он уже несколько раз раскрывал одну. Раскрывал и клал обратно, — ему жалко было отпускать меня. Да, дядя Ефрем не получил того, что сулил ему Сиверс. Так, по крайней мере, говорится в дядином последнем письме: «попутал меня бес довериться Сиверсу». А подрядился дядя Ефрем в Дивногорск, — это километров восемьсот от нас. Там капиталист, у которого Сиверс служил в приказчиках, затеял добычу асфальтита. В то время вербовщики, нанимая рабочих, обычно привирали: расписывали беднякам разные блага, хотя надобности особой в этом не было, — местность наша была малоземельная, голодная, и мужики соглашались на любую плату. Выходит, Сиверс и дяде Ефрему наврал. Однако первые месяцы дядя Ефрем не жаловался; а потом, вслед за последним его письмом, пришло другое — из конторы, с черной траурной каемкой. В нем не было никаких подробностей; Любавин Ефрем Федорович стал жертвой несчастного случая, — вот и всё. О том, как это произошло, написал Сиверс. Дядя Ефрем был нетрезв и оступился в темноте. Сиверс присовокупил: его-де, как цивилизованного человека, всегда неприятно поражал странный характер русских. Напрасно он, Сиверс, поощрял Любавина в его работе над огнеупорной краской, напрасно подыскал место с хорошей оплатой. Любавин показал, что у него нет той твердости воли и дисциплины, которая необходима для достижения цели.
— Высокомерное, холодное письмо, — сказал отец. — Не понравилось оно мне. Вместо того чтобы утешить родных Ефрема, он вздумал поучать. Ну вот, Сергей, я и предлагаю. У вас будет краеведческий кружок, займитесь Ефремом Любавиным. Разберитесь в его записях, рецептах, составьте его биографию. Может, из трудов Ефрема удастся извлечь что-нибудь полезное. Тут понадобятся и историки и химики.
Так закончилась беседа с отцом — беседа, повлиявшая на всю мою жизнь. Нужно ли говорить, что мне не терпелось начать изыскания: сию же минуту кинуться на чердак, рыться в коробах. Но спускались сумерки, а тетя Клава запретила ходить на чердак с лампой. И главное, надо было сесть за уроки.
Наконец воскресенье. Я снова лезу в короб. Надо мной то лениво, то настойчиво барабанит по дранкам дождь. Дверь в мой мезонин открыта, полоса света, протянувшаяся оттуда, затеняется набегающими тучками. Запахи чердака в сырую погоду еще сильнее, — особенно лекарственный дух мяты, напоминающий о зубной боли. Я откладываю в сторону черные тома «Нивы», знакомые от корки до корки. Дальше — слой бумаг, еще мало изведанный. Там, должно быть, и записи дяди Ефрема.
Вот они! Пухлые счетоводные книги, заполненные цифрами, перечнем товаров, — чай, сахар, соль, керосин. Загадочные цибики, дести, гарнцы. И всюду, где лавочник оставил чистое место, — выписки из научных книг. Как отец объяснил мне потом, бумага для дяди Ефрема была слишком дорога, он выпрашивал у сельских торговцев приходо-расходные книги и писал в них. Отличить его строки нетрудно: очень мелкие из-за экономии места, но четкие, вдавленные.
Эти драгоценные конторские книги я передал Жене Надеинскому, взяв с него клятву не терять, не закапать чернилами. Краеведческий кружок уже начал жить, и кому, как не Жене, надлежало взять на себя химическую часть исследования о Ефреме Любавине. Еще два года назад Женя чуть не спалил дом своими экспериментами. Он пытался заливать горящий бензин водой, отчего огонь растекся еще шире по полу. Но, конечно, не по невежеству Женя так сделал, а от страха. Теперь, в седьмом классе, он занял по химии первое место.
Полмесяца спустя Женя сделал доклад на кружке. Пришел Шура Петелин, решивший стать, по моему примеру, историком. Сестра его Тося взялась измерять глубину снежного покрова и направление ветра, а подруга Тоси — Зина Талызина, краснощекий, вечно смеющийся живчик, захотела собирать песни и частушки. Женя сел за учительский стол, рядом с моим отцом. Жесткие черные волосы Жени, обычно топорщившиеся, были смочены и зачесаны назад. Как сейчас, вижу его темные глаза, слышу его неторопливую речь с заиканием, на «у».
— У-у-уже ясно, что? это такое. Мы с Вадимом Александровичем прочитали…
Пробежал смешок. Все знали: формулы читал один Вадим Александрович — учитель химии. Но авторитет Жени в этот вечер всё же вырос еще больше, о чем мне тут же на собрании сообщила запиской Зина.
Из доклада Жени следовало, что дядя Ефрем избрал стекло как основу огнеупорной краски. Состав несложен. Надо продолжать опыты изобретателя-самоучки.