Мне сообщили это решение в канцелярии института, и секретарша сказала:
— Вас Степан Степанович хотел видеть.
Я застал его в лаборатории, залитой холодным светом зимнего солнца, — аккуратного, заботливого, как всегда. Голова его тряслась, но пальцы крепко держали пробирку. Он много думал обо мне, о моих поисках и вспомнил: у геолога Пшеницына был брат здесь, в Ленинграде.
— Высокий такой, в сюртуке, с бородой, похожий на Льва Толстого. Когда к нам керны привезли в Баку, из конторы Доннеля, старик заходил к нам, справлялся, есть ли пшеницынские. Адрес свой оставил. Вот, пожалуйста, — он раскрыл записную книжку. — Это на Песках.
— Где? — удивился я.
— По-старому это — Пески, по-петербургски. Четвертая Советская, восемь, квартира два. Сам-то он не жив, может. Но вы прогуляйтесь, молодой человек, я вам рекомендую. Вдруг почерпнете что-либо.
Что было в сундучке?
Старик, похожий на Льва Толстого, давно умер. В квартире мы с Ларой застали его внучатого племянника — долговязого, вертлявого молодого человека в пиджаке песочного цвета. И волосы у него были такого же цвета. Весь он, за исключением золотых зубов, был какой-то линялый.
— Пра-шу, — говорил он в нос и глядя только на Лару. — Пра-шу садиться. Извините, не прибрано.
Мало сказать — не прибрано. В комнате, смотрящей окном в колодец двора и еще затененной широколистой пальмой, все вещи словно встряхнуло землетрясением. На полу, прислоненные к стене, стояли два пейзажа в золоченых рамах, на крышке рояля красовалась электрическая плитка. На круглом столе в углу чернел большой длинный ящик.
Оказывается, картины, пластинки Шаляпина и Галли Курчи в длинном ящике — всё продается, о чем молодой Пшеницын дал объявление. То, что мы пришли не по объявлению, несколько огорчило его.
— Геолог Пшеницын? — произнес он, обращаясь к Ларе. — Совершенно верно, мой дядя. Интересовались уже, были тут у меня.
— Кто? — спросил я.
— Один гражданин, — ответил он, небрежно скользнув по мне взглядом, и снова повернулся к Ларе: — Я продемонстрировал ему письма дяди, предлагая купить. Он тут читал и ничего не взял. Они якобы абсолютно не имеют значения. Я лично не могу судить, я совершенно другой специальности.
Он помолчал, надеясь, должно быть, что Лара спросит, какой, но она тоже молчала, и он сказал:
— Я артист кукольного театра.
— Ужасно люблю кукольный театр, — весело отозвалась Лара. — Я, знаете, долго думала, что куклы сами разговаривают. Так это вы, значит?
Он засмеялся:
— Э-э, да. Совершенно верно.
— Письма можно посмотреть? — напомнил я нетерпеливо.
Он перестал смеяться:
— Простите, я хотел бы всё же… Каковы ваши намерения? Вы купить смогли бы?
Я замялся, — не ожидал, что разговор примет такой деловой оборот. Но Лара всегда найдет, что сказать.
— Конечно, — решительно кивнула она, тряхнув косами. — Мы из университета. Университет, понимаете, изучает вопрос… Если письма нам пригодятся, то мы, конечно, купим.
Он стал шарить в старом, скрипучем комоде, а Лара подбежала к ящику с пластинками:
— Ах, какая масса у вас!
— Двести штук, — гордо сказал артист. — Громадная ценность. Желаете послушать?
— Мы торопимся, — отрезал я.
— Поставьте что-нибудь, — ответила Лара, не обращая на меня внимания.
Шаляпин запел: «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке», — и я шепнул Ларе:
— На какие деньги мы купим?
Она подмигнула мне, потом сделала глазки артисту и вздохнула:
— Как бы я хотела всё прослушать. Всё!
— Пожалуйста, — услышал я. — В любое время. Вы позволите вас пригласить?
— Боюсь, что не удастся. Так некогда!..
— Мы по делу, — сказал я грубовато, стараясь перекричать пластинку. — Будьте добры мне…
— Пожалуйста, пожалуйста, — он кинулся к комоду и принес пачку писем, перетянутую резинкой.
Письма Пшеницына! Письма, серые от пыли, — не очень-то берег их этот артист, сверкающий своими золотыми зубами. Письма самого Пшеницына!
Пусть Лара кокетничает с артистом. Подумаешь, артист кукольного театра! Пусть, мне всё равно. Я не должен обращать на них внимания.
Почерк тонкий, почерк мечтателя. Чернила были когда-то зеленые, но сейчас лишь местами отливает зелень. Кое-где строки почти растаяли. Писем всего десять. Они все помечены Дивногорском. Пшеницын пишет как будто только о своем житье-бытье, о домашних делах. Да что? бы он ни писал! Мне всё важно, что касается его, каждая мелочь, каждая буква, каждая запятая. Не всё разборчиво. Далеко не всё. Но разбирать сейчас нет никакой возможности, странное нетерпение охватывает меня, и я говорю:
— Всё это нужно. Очень нужно.
Лара выхватывает письма.
— Дай сюда! Что тут есть? А про месторождение? Нет? — частит она вопросы. — Ну, тогда действительно, какое же научное значение…
Я жадно гляжу на письма, и у меня одна мысль в эту минуту: вдруг он не отдаст их, отнимет, спрячет, и я больше не увижу их!
— Десять писем, — слышу я голос артиста. — По десяти рублей, самое малое. Сто рублей. Недорого. Мы всё оформим, пожалуйста. Я выдам расписку.
— Да нет, какая расписка? Зачем расписка? — озабоченно тянет Лара, наморщив лоб.
— А как же? Вам для отчета? Вы же от учреждения.
— Нет, — храбро сказал я. — Мы не от учреждения. Мы студенты. У нас сейчас нет столько, и вообще это много… Но мы соберем вам деньги.
Лара молчала. Она уже не улыбалась артисту. Она смотрела на него сурово.
Он сидел неподвижно. И вдруг артист кукольного театра сделал правой рукой широкий, картинный, даже величественный жест.
— Я ничего не возьму, — сказал он.
Мы охнули.
— Нет, нет, — он загородил себя рукой, словно мы упрашивали его взять. — Нет. Студенты! Ради науки! Нет. Позвольте мне пожертвовать вам. Да, позвольте!
Только спустившись с лестницы, мы оправились от изумления. Лара сказала:
— Я-то разыгрывала, делала глазки, чтобы он не чересчур содрал с нас. А он неплохой парень, в сущности.
— Просто влюбился в тебя и отдал даром, — сказал я.
— Сережка! Значит, в меня можно влюбиться? Да? — и она затормошила меня, потом нахмурилась: — Если он из-за меня только, то это нехорошо, Сережка. Тогда ему надо заплатить.
— И я думаю, надо.
— Давай замнем лучше это дело, — решила она. — Ты шутишь, собрать сто рублей!
— Нет, надо заплатить, — упрямился я. — Ты что, продаешь свои улыбки?
И мы чуть не поссорились. Но Лара сумела успокоить меня и заявила примиряюще:
— Сережка! Мы вот что сделаем: мы пошлем ему благодарность от группы студентов. Верно?
Так мы и сделали.
Письма я передал потом геологоразведочному институту, предварительно сняв копии для себя. Я знал каждое слово наизусть. Еще бы! Одно место, неразборчивое и пропущенное при первом чтении, я помню и до сего дня. Оно до конца открыло мне историю Ефрема Любавина. Правда, имя его не названо в письме, но можно ли отрицать, что речь шла именно о нем!
«Среди рабочих есть чудесный человек, изобретатель-самоучка, которому я по вечерам даю уроки химии. Именно он носит мои письма в город к адвокату Томбергу, а тот переправляет их с оказией в Петербург. Иначе мне не избежать недремлющего ока Доннеля, присутствующего на почте. Увы, я как бы под домашним арестом! Потрудись, братец, зайти в Географическое общество к Антону Эрастовичу, расскажи, в каком положении я нахожусь, а главное, пусть они займутся дивногорской нефтью. Это их святая обязанность. Одновременно посылаю ему письмо, из коего он убедится, что игра, право же, сто?ит свеч. Экспедиция Географического общества, не зависимая от частного капитала, — она одна может разрешить проблему! До свидания, братец, через несколько дней вышлю тебе мою статью, о которой, я, кажется, уведомлял тебя. Намерен опубликовать ее, несмотря на запрет Доннеля, для чего также будешь от моего имени бить челом Обществу».