Выбрать главу

Он так неожиданно сказал это, что я в первую минуту даже не поверил.

Так это он был у артиста? Он, Симаков? Ему-то что там понадобилось?

Оказывается, в музее составляют геологическую карту равнины. Район Дивногорска — трудный, мало изученный. Симаков случайно узнал, что в Ленинграде живет племянник Пшеницына, и решил попытать удачи.

— Ливанов действует в одиночку, товарищи. Он оторвался от коллектива. Я, например, не знал, чем он занят. У него вообще нездоровые тенденции, товарищи…

Как только Касперский закрыл собрание, я пошел искать Симакова и застал его в кружке приятелей. Спиной ко мне стоял Скобыкин — понурый парень, лодырь и завистник. Когда я подошел, Симаков, беседовавший о чем-то вполголоса со Скобыкиным, умолк и выжидательно уставился на меня.

— Какие же у меня нездоровые тенденции? — спросил я громко. — Какой личный момент?

Он ощупал меня взглядом, нагнул голову и нехотя буркнул:

— Сам должен знать, какой.

Я шагнул еще ближе:

— Не увиливай!

— Правильно, пусть ответит, — сказал Алиханов.

Симаков помялся, обвел взглядом присутствующих и подбоченился:

— Ты комедию не ломай, Ливанов. Геоморфологию провалил Касперскому? Провалил.

— Не понимаю, — сказал я.

Я действительно не сразу понял. Да, я не сдал зачет Касперскому. Но при чем тут это?

Симаков сквозь зубы, злорадно пояснил:

— Ребята! Провалил и обозлился на Касперского. Мстит ему.

Мне как будто кипятком плеснули в лицо. Должно быть, я хотел ударить Симакова, потому что руки мои кто-то сжал железной хваткой и отвел за спину.

— Скот! — сказал я.

Нас развели. Меня держал Алиханов. Лицо мое горело, и то, что говорил Алиханов, стоявший рядом со мной, доносилось до меня как бы издалека.

— Мальчишки! Вы где — в университете или во втором классе школы? Симаков! — крикнул он. — Вот что, вы немедленно должны извиниться друг перед другом.

— Нет, — сказал я.

— И я не намерен, — сказал Симаков. — За скота он мне ответит. Я в бюро ячейки подам.

На бюро вызвали нас обоих. Симаков настрочил про меня столько, что Шура Ушакова — секретарь нашей ячейки — читала заявление добрых четверть часа. Широкоплечая девица в клетчатой ковбойке, она откровенно вздыхала и чертыхалась, разбирая мелкий, разузоренный почерк Симакова. Он обвинял меня, во-первых, в том, что я по личным мотивам всячески дискредитирую Касперского. Дальше Симаков «вскрыл корни» моего поведения. Это выражение ему, видимо, очень нравилось, и он совал его к месту и не к месту. Корней он обнаружил два. Один — моя личная обида на Касперского. Другой «корень» — моя «академическая неуспеваемость». Никаких доказательств, кроме двух моих «хвостов» — по немецкому и по геоморфологии, Симаков не мог привести, и, однако, он рьяно утверждал, что я отстал от товарищей и пытаюсь прикрыть это болтовней в научном обществе. Все мои выступления по поводу дивногорской проблемы — это, по мнению Симакова, краснобайство, демагогия и желание выдвинуться.

Себя Симаков изображал страдальцем за правду. Он, дескать, сигнализирует, вскрывает, а его за это осыпают оскорблениями. В заключение он предлагал строго наказать меня.

— Ну и наворотил, — сказала Шура, дочитав. — Послушаем теперь Ливанова.

— Симаков всё извратил, — начал я. — Он хвастается, что вскрыл какие-то «корни». Чепуха на постном масле. Эти корни существуют лишь в его больном воображении.

— Ливанов! — остановила меня Шура. — Ты можешь говорить более спокойно?

— Могу. Мне нечего волноваться — он врет, а не я.

Отвечая, я видел самонадеянную физиономию Симакова и плохо владел собой. Как он возмутил меня! Минутами я от волнения переставал слышать собственные слова.

— В общем, ты безупречен? — сказала Шура. — Так я тебя поняла?

— Нет, но… Никакой личной вражды к Касперскому у меня нет. Даю слово комсомольца. Я не хотел чернить его. Я надеялся, он поймет и сам захочет разобраться в истории с Пшеницыным. Это очень важный вопрос… Что бы ни говорили, я его не оставлю.

— Всяк по-своему с ума сходит, — молвил Симаков в сторону.

— Ему доказывать что-нибудь, — взорвался я, — это всё равно что прививать оспу телеграфному столбу.

Все засмеялись, кроме меня и Симакова. Шура постучала карандашом по крышке чернильницы.

— Ну вас! — сказала она просто, по-домашнему, и я, поймав взгляд ее невозмутимых серых глаз и вдруг испугавшись, что самое важное будет забыто, заявил:

— Я кончу вуз и поеду в Дивногорск. Я для того и учусь.

Должно быть, фраза прозвучала заносчиво, так как Шура сухо заметила:

— Приветствовать будем.

Симаков заерзал на стуле:

— Ливанов разводит демагогию.

Поскрипел стулом, откашлялся и оглядел членов бюро, ища поддержки. Но Шура опять постучала карандашом.

— У Ливанова есть серьезная цель, — сказал Савичев, один из самых старших студентов на факультете. — Демагогии я тут не вижу, — он пощипал редкую бородку. — Не вижу. Зачеркивать доклад Ливанова нельзя, мысли хорошие. Главный вывод такой: мы должны быть ближе к жизни, к задачам пятилетки.

Он помолчал и закончил:

— Но вот с кулаками кидаться, обзывать других — нехорошо, товарищ Ливанов.

При этих словах Симаков приободрился. Не воображает ли он, что я начну оправдываться?

— Перед ним мне нечего каяться, — отчеканил я. — Он налгал на меня. И уж если искать корни поведения, то я у него скорее найду. И не ошибусь. Симаков лижет пятки Касперскому. Это все знают.

Мой выстрел попал в цель. Симаков побагровел…

Закончилось разбирательство тем, что и мне и Симакову решили вынести порицание — ему за склоку, а мне за нетактичное поведение.

Принял я это решение без ропота, но, когда вышел из университета и зашагал к дому, от меня словно отделился другой Сергей Ливанов. И два Ливанова столкнулись в споре.

«Плохо, брат, — сказал один, глядя на другого сверху вниз. — Впервые за свое пребывание в комсомоле ты получил взыскание. И за что! Ты назвал Симакова скотом. Так он же действительно скот. Ты хотел дать ему в морду. И следовало дать. А он вышел чистым. Нет, бюро отнеслось к тебе очень несправедливо».

«Всё же драться не полагается, — пробовал возражать другой Ливанов. — Должна же быть дисциплина».

«Так ведь ты и не ударил. Только замахнулся. И за это — взыскание! Никто тебя не понял, бедняга. Все будут теперь пальцами показывать: вот, мол, Ливанов, тот самый, который выступил с неудачным докладом, затеял ссору с Симаковым и получил взыскание. А Симакова пожалеют, как жертву. И он еще больше зазнается и будет издеваться над тобой, и тебе придется всё покорно переносить».

Этот второй Ливанов — не понятый светом и несправедливо наказанный — взял, наконец, верх. Он поднялся в комнату замкнутый и злой, молча завалился на койку и на расспросы Алиханова невнятно огрызался. Тогда его решили оставить в покое, и он, часа два протаращив глаза в стенку, уснул. На другой день Ливанов на лекциях присутствовать не изволил и явился лишь на комсомольское собрание, где решение бюро было утверждено.

После этого Ливанов — я говорю о себе в третьем лице, так как видел себя как бы со стороны, — провел еще два дня на койке, упорно цепляясь за свою роль невинно пострадавшего. К концу затворничества настроения Ливанова-второго, впрочем, несколько изменились. Дело в том, что товарищи решили испытать, надолго ли его хватит, и отвечали на молчание дружным молчанием. Сперва Ливанов-второй хорохорился.

«И пусть, не всё ли тебе равно, — убеждал он другого Ливанова. — Все от тебя отворачиваются, но ты будь горд и непреклонен».

Товарищи даже не замечали всей красоты и трагичности роли, и это было тяжелее всего. Они вели между собой обычные разговоры, как будто ничего не произошло. Ливанов-второй сбавил тон, сморщился и слился с первым; я впал в тоскливое оцепенение, мысли потекли медленно. Да, все от меня отвернулись, никому я не нужен. Должно быть, я очень глупо выступал в научном обществе. Я наболтал массу лишнего. Недаром Щекин говорил мне: ты обычно самое главное проглатываешь; тебе, верно, кажется, что оно само собой разумеется — и тонешь в подробностях. Впрочем, теперь не исправишь. Я больше рта не раскрою. К чему? Всё равно никто не примет мое мнение всерьез. Придет время — я докажу, кто прав. Докажу, если сумею. Если я вообще годен на что-нибудь…