В час короткого отдыха, в землянке, сержант Загоруйко припоминал свой опыт борьбы с подземными наводнениями, давал советы, набрасывал чернильным карандашом схемы. «Алексашка помоложе, пограмотней», — говорил с уважением дядя Федор.
Работали они на разных участках промысла, встречались в перерыв, в столовой. Молча ели, потом, поднявшись на взгорок, ложились на жесткую степную траву, уже начинавшую желтеть от солнца. Федор Матвеевич сосал трубку. Загоруйко, выросший в старообрядческом селе, не курил.
Дядя Федор заметил: Загоруйко всё чаще заводит речь о Симакове. Чем так заинтересовал мастера новый начальник первого участка? Загоруйко не объяснял. Пройдет Симаков мимо, — мастер обернется и долго смотрит ему вслед.
— Симаков! Симаков! — загадочно повторял он, лежа на взгорке и жуя травинку. Казалось, фамилия эта удивила Загоруйко.
Когда при нем говорили о Симакове, мастер слушал, стараясь не пропустить ни слова, Федор Матвеевич — тот недолюбливал своего начальника. Плохой работник? Нет, этого не скажешь. Первый участок не назовешь отстающим.
— Шумит, колготится, — ввертывал дядя Федор клёновское словечко, означавшее чрезмерную суетливость. — Подумать можно, Аника-воин, герой. А для себя всё. К другим — задом.
В общем, отношение к Симакову установилось на промысле несколько насмешливое. Конечно, люди сразу раскусили мелкое честолюбие Симакова, его хвастливость и эгоизм. Над ним посмеивались, — одни сурово, другие добродушно. Работает всё-таки, надо отдать ему справедливость, неплохо!
Федор Матвеевич, знавший Симакова еще до войны, был строг к нему. И Загоруйко соглашался:
— Без отца, без матери вырос. Один — вот главное дело. Без семьи сердце у человека каменеет. Си-ма-ков!..
«Далась ему эта фамилия», — думал дядя Федор. Но он не требовал откровенности, — умел терпеливо ждать.
Однажды в перерыв они сидели на пригорке, и Загоруйко, повернувшись к дяде Федору, спокойно сказал:
— Матвеич! Мне с Симаковым потолковать надо.
— Да?
— Дело к нему. Серьезное.
— Какое дело, Алексаша?
— Трудное. Не знаю, как и взяться.
Матвеич ждал.
— Ты говоришь, матка шарманщику отдала его?
Со слов Симакова было известно: ребенком четырех лет привезла его мать в Алма-Ату на базар и отдала деду-шарманщику. Дед бросил мальчика или потерял, его подобрали и определили в детский дом. Чей он, откуда, малыш толком объяснить не мог. Симаков — фамилия воспитателя. Ее и дали ребенку. Эту историю Загоруйко знал, но теперь ему зачем-то понадобилось услышать ее снова, и со всеми подробностями, какие Матвеич мог припомнить.
— Чумаченко Настька, — сказал Загоруйко тихо, как бы про себя.
Матвеич не понял.
— Была такая в нашем селе. Отдала ребеночка на ярмарке, в Алма-Ате. Никаких зверей! Только не его.
— Не его?
— Нет.
— Этого тринадцати лет отдали. Отец, своими руками… Сам отослал от себя. К чужим людям…
Говорил Загоруйко не торопясь и как будто спокойно, только голос вдруг осекся, упал до шепота. Лица его Матвеич не видел: Загоруйко лежал на животе, подперев кулаком щеку, смотрел вниз, пальцы его выщипывали траву. Она не давалась, корни ее цепко впились в сухую, спекшуюся землю. «Словно волосы на себе рвал», — рассказывал мне Матвеич впоследствии.
— Тринадцати лет мальчишка, — продолжал Загоруйко. — Должен он отца помнить или нет? А?
Ошеломленный, слушал Федор Матвеевич, и не сразу до него дошло, что друг его говорит о себе, о своей отцовской боли.
Впервые Загоруйко открыл ему свое прошлое. Прошлое, о котором писал в автобиографии: «вырубил навек и убедительно прошу не разглашать». Кроме отдела кадров, мало кто знал, что он, Александр Загоруйко, в 1923 году был осужден на десять лет за то, что вместе с приятелем-кулаком поджег сено в соседней сельхозкоммуне. Сперва арестовали его сообщника. Предвидя разоблачение, чувствуя крах всего мира собственников, к которому и сам Загоруйко тогда принадлежал, он решил расстаться с сыном. Чтобы хоть на сыне-то не было пятна! Пусть считают, что Василий — беспризорник, не знающий ни отца, ни матери, как тот мальчонка, отданный шарманщику. Так наказал Загоруйко родственнику своей покойной жены, кустарю-фотографу Кумушкину. К нему, в город Кзыл-Орду, он и отослал сына на воспитание.
Загоруйко отбыл принудительные работы и, отпущенный досрочно через четыре года вместо десяти, вышел на волю со специальностью электромонтера и поступил на лесопилку в Архангельске. В Костроме он стал матросом речного флота, в Баку — бурильщиком, и к этому делу привязался душой. Имя его появилось на Доске почета, среди ударников. Шли годы. Прошлое свое Загоруйко стал вспоминать с удивлением и ужасом, — словно не он, другой кто-то шел поджигать… Пытался найти сына, но безуспешно: кустарь-фотограф умер, воспитанник его Василий исчез из Кзыл-Орды.
И вот нашел теперь…
— Забыл он меня, Матвеич? Или не хочет признать? — спрашивал Загоруйко с тоской. — Боится меня? А? Неужели я и теперь недостоин? Скажи!
Вот что мучило Загоруйко. Федор Матвеевич как мог ободрял его, советовал:
— Ты бы поговорил с ним.
— Да. Предположим, я поговорю. А если он отопрется? От страха возьмет да отопрется? Тогда что? Оставим мы это дело? Что же я врать буду людям, что от сына вестей не имею, а он тут, начальником участка? И тебя врать заставляю? А? Ведь не будешь ты врать, Матвеич.
— Не буду.
— Вот я и соображаю: с глазу на глаз, втихаря, разговор у нас, может, и не выйдет. Никаких зверей. При свидетелях надо.
Не знаю, почему, но Федор Матвеевич решил, что свидетелем должен быть я. Если бы он предупредил меня, я пригласил бы парторга.
Дядя Федор привел сперва Загоруйко, а потом с озабоченным видом отправился за Симаковым, который еще ничего не подозревал. Так состоялась встреча отца с сыном.
Я назвал ее очной ставкой. Действительно, Симаков имел вид пойманного преступника. Он сидел красный как рак. Даже руки его, усеянные рыжеватыми волосами, покраснели. Он не знал, куда девать их. Если у него и пробудилось хоть малейшее сыновнее чувство, то я, во всяком случае, не заметил этого. Он испугался. Страх подавил в нем всё остальное. Однако он понял, что отрицать бесполезно. На это у него хватило разума.
Да, он Загоруйко, а не Симаков. Каким образом он стал Симаковым? Так его записал Кумушкин, у которого он жил. Зять Кумушкина служил в милиции, поверил родственнику, подмахнул документ. Симаковым и в школе числился, и в вуз пошел.
Лицо Загоруйко выражало страдание.
— Простят, Василий, — произнес он тихо, с суровой решимостью.
Сын не взглянул на него. Симаков поспешно шарил своими красными руками по карманам расстегнутого ватника. Потом оттянул обшлаг пиджака, извлек бумажник. На столе выросла пачка серых, замусоленных справок.
— Геологоразведочного треста… От буровой конторы в Грозном… От экспедиции редких земель… Пожалуйста, можешь убедиться. На ответственном деле был всегда.
— Простят, Василий, — молвил Загоруйко еще тверже.
Но сын опять не обратил на него никакого внимания. Вид бумажек придал Симакову бодрости. Видно, он держал свой архив всегда при себе, на всякий случай! Теперь он, слюнявя палец, осторожно развертывал каждую потертую, прозрачную на сгибах бумажонку, расправлял и клал на стол. «Словно деньги отсчитывает», — подумалось мне.
Я посмотрел на Загоруйко. Страдание не сходило с его лица. Как бы я хотел порадоваться тому, что этот человек нашел сына! Но я не мог радоваться.
Вдруг Симаков ободрился. Нагловатый огонек блеснул в его глазах:
— Та-ак! Что же дальше? На собраниях трепать будете? Ну-ну. Вижу, Сергей Николаевич, не забыл ты старое.
Меня передернуло.