— А он что?
— Он крепко дает?
— Закрепились? Много вас там?
Гвардеец в центре внимания. Ему нравится это. Он говорит охотно и витиевато.
— Кусок гектара три, — поясняет гвардеец. — Ну, сыплет он, сыплет, это же несусветную тьму миллионов насыпал от своей злости. Ух злой! Злой, гадюка, до крайности. Контратакует, с танками лезет — ну, держись до последнего присутствия духа…
Наступило короткое молчание, и с угловой койки донеслось смутное бормотание:
— Разрешите доложить… Прямым попаданием в землянку убита ефрейтор Леонтьева. Коммутатор вышел из строя. Разрешите доложить. Товарищ подполковник…
Санитарка наклоняется ко мне:
— Это капитан бредит. Контужен в голову. Весь день: «Разрешите доложить, разрешите доложить…» Ефрейтор Леонтьева — это его сестра родная.
Приходит Лухманов.
Гладко выбритый, в скрипучей кожаной куртке, он вносит запах улицы, запах здоровья. Приятно смотреть здесь, в палате, на здорового, незабинтованного человека. Он вслух называет меня по фамилии — это тоже приятно. Больше нет смысла играть роль псковского крестьянина. Мое имя вернулось ко мне. А главное, Лухманов пришел в хорошем настроении. Я тихо спрашиваю:
— Есть новости?
С разрешения врача он ведет меня под руку на двор госпиталя и рассказывает, а я слушаю, и досада мучит меня. Нового мало, мало.
— Не иголка. Найдем, — говорит Лухманов. — К своим этот подбородок не проскочит, — наши вышли к реке по всему фронту, и даже на том берегу плацдарм имеется. Через реку ему переправиться будет трудновато. Приметы имеются: подбородок, одна рука не действует…
— Разве?
— По-видимому. Как он открыл пачку сигарет? Зубами. Следы зубов отчетливо выдавались на картоне — как ты не заметил! Там, в сторожке, была еще спичечная коробка, зажатая в щели. Значит, он мог держать только спичку одной рукой. Словом, вы, товарищ старшина-разведчик, — он ласково потянул кисть моего халата, — не так плохо работали, как вам кажется.
— Товарищ капитан! За что он убил Карен?
— На это ответ у нас имеется. Вот, можете полюбопытствовать. У Карен нашли письмо. — Он порылся во внутреннем кармане. — Вот оно. Карен написала его этому самому Германриху и, должно быть, не успела вручить. Характерный документ.
Вот что писала Карен: «Августин! Я долго собиралась сказать тебе, но не могла. Я решила тебе написать. Ты прочти это письмо до конца — слышишь? Обещай мне, что прочтешь. Умоляю, оставь меня. Я не хочу. Я не сплю, я все слушаю, мне чудятся шаги. Я очень боюсь. Ты можешь это понять. Ты ведь тоже боишься, я знаю, что боишься, только не говоришь.
Вчера ночью, Августин, я видела во сне свиней. Это нехороший сон. Будто бы я в саду, а сад точно такой, как в Венгрии у графа Эстергази, у которого папа служил дворецким. По саду проходил овражек с кустами ежевики, и вот я, босая, бегу через этот овражек. Ноги все исколола, кровь идет, а я бегу, и за мной гонятся свиньи. Одна свинья почему-то черная. Я будто забралась на ограду, а свиньи стали толкать мордами эту ограду, и она затрещала, а я проснулась. Это очень нехороший сон. Ты, наверное, не дочитаешь и разорвешь мое письмо. Но я решила тебе сказать, что мне надоело. Зачем я слушалась тебя, зачем я убила? Мне теперь не будет прощения от них. А они не уйдут. Ты напрасно думаешь, что они уйдут. Они сильнее тебя, Августин. Если бы ты мог отказаться от всего и тоже уйти! Знаешь куда? На какой-нибудь хутор. Ты бы мог их всех обмануть. Тебя бы не узнали. Нет, но я знаю, что мы не будем вместе. Ты обманывал меня. Ты говорил, что будет хорошо. Зачем ты меня обманывал? У меня локти рваные. Ты говорил, что будет много денег, что я буду жить как госпожа. Оставь меня. Мне все время кажется, что за мной идут. Зачем ты врал? Мы никогда не будем вместе и не можем быть вместе, и ты не любишь меня и не можешь любить. Ты барон, а я дочь дворецкого. Я готова проклясть своего отца за то, что он переехал служить к вам. Пойми, что я говорю, я больше не хочу. Я страшно боюсь, и потому только убила, что боюсь. Я прочитала фамилию на кисете — и тут на меня напал такой страх, что я его столкнула. После этого мне стало легче, только ненадолго. А потом я узнала, что это ошибка, и Заботкин, который может все раскрыть, жив. И я больше не хочу. Ты не думай, я еще не такая старая. Ты не думай, Августин. Я еще найду себе кого-нибудь. В прошлом году за меня сватался Олендер из Эльвы. А если ничего не найду, то я поеду в Таллин или в Ригу и стану проституткой. Вот назло тебе стану проституткой. Ты хочешь, чтобы я достала бумаги, но это ни к чему. Ты сам должен понять, что это ни к чему, если как следует подумаешь. Они идут, и вы их не удержите, и глупо пытаться их удержать. Нам нет места. Нет, для меня-то, может быть, еще найдется место, если ты меня оставишь. Я не могу достать бумаги, вот и всё. Пусть достает «Роза». Ты не воображай, что я твоя скотина, не воображай, что никто уж и заступиться за меня не может. Заботкин жив. Я если захочу, то удержу его около себя. Я знаю это. Вот и всё».
Кроме этого письма, написанного по-эстонски, с подшитым переводом, сделанным по поручению Лухманова, у Карен нашли еще один документ — что-то вроде удостоверения личности. А на обороте его, среди разных пометок, шахматная формула. Мелко, карандашом и как будто между прочим: «Ла-1 — Ла-4». Ход ладьи на три квадрата вперед. Лухманов добавил:
— Головоломка тебе. От скуки.
Целый вечер я терзал себя догадками, но не пришел ни к какому выводу. Еще один ребус! И без того их больше чем достаточно, а тут еще один. При чем здесь шахматы? В доме на Утренней Заре, если не ошибаюсь, и нет шахмат. Когда же наступит прояснение?
Если бы я в эту минуту был вместе с Лухмановым и Поляковым, я, пожалуй, признал бы, что первые слабые проблески исхода им уже видны.
Они, как я подробно узнал потом, тоже бились над формулой.
Вот что происходило в читальне. Поляков отодвинулся от стола, потянулся, хрустнув суставами.
— Какая-то стенка, — сказал он.
Он подошел к стене, зацепил своей ручищей шляпку гвоздя и выдернул его. Из толстого трехвершкового гвоздя он сделал кольцо, потом разогнул и вбил кулаком в косяк. Лухманов, посапывая трубкой, заметил:
— Нервничаете, лейтенант.
— Не могу, — простонал Поляков.
— Знаете что, молодой человек, — спокойно сказал Лухманов, — а не сыграть ли нам в шахматы? Ничто так не освежает мозг, между прочим.
Шахматы в доме были. Заезженные немецкие шахматы из пластмассы, завезенные сюда самим строителем линии «Барс» или кем-нибудь из его штата. На внутренней стороне доски было нацарапано сердце и неприличное немецкое двустишие. Игроки расставили фигуры, и Поляков, подвинув пешку, сказал:
— Белые начинают.
— Но не всегда выигрывают, — ответил Лухманов. — А в данном случае шансы у белых…
— Не хвалитесь.
— Ваш ход, мастер.
Они говорили, лениво ворочая языками. Два озабоченных и усталых человека. Поляков сходил пешкой по диагонали. Лухманов засмеялся и смешал фигуры.
— Нет, сегодня даже игра не клеится. Позвольте, позвольте…
— Что?
— Видите ладью?
Лухманов вынул из пестрой кучки ладью и опустил на ладонь.
Поляков пожал плечами:
— Ладья как ладья.
— Не совсем. Вот вторая черная ладья. Она совсем новая, обратите внимание. Ни царапинки. А эта! И ножом ее пробовали резать, и шилом проткнуть… А другие фигуры?.. Смотрите, смотрите… Они же все каши просят, решительно все. Кроме одной. Эта свеженькая- явно из другого набора. На самом донце — ромбик с трилистником. Марка фирмы. Поищите такую марку на старых.
— Нету.
— Нету, — с торжеством сказал Лухманов. — То-то и оно, что нету. Вывод? Какой вывод, по-вашему? Ладья из старого набора зачем-то понадобилась. А зачем может понадобиться ладья?.. — Лухманов постучал по фигурке мундштуком трубки, взвесил на ладони, подбросил. — Она же полая внутри, полая, молодой человек. Я не буду удивлен, если окажется, что ладья развинчивается.
Он не ошибся. Верхняя часть новенькой ладьи отвинтилась, из нее выпали две иголки. В старых ладьях не нашлось ничего. Раскрытый король выронил бумажную трубочку.