Выбрать главу

Поляков жадно схватил ее.

— Тише, тише, — остановил его Лухманов. — Сперва начальнику. Чепуха. — Он отбросил бумажку. — Молитва против болезней. Шахматы такие фабрикуются специально для войск. Фрицы в тылу покупают такие шахматы, посылают фрицам фронтовым и при этом вкладывают разную требуху. Сюрпризы. Вот, пожалуйста, — он отвинтил голову королеве, — перо

А в черной королеве? Пуговицы. Не трудитесь над слоном, лейтенант, — слоны цельные, и кони цельные, я уже пробовал. И вообще, интересовать нас может только одна фигура. Одна. Ее здесь нет. В нее положили что-нибудь — ну, например, копию важного документа — и спрятали, а набор пополнили новой фигурой. Так я себе представляю это дело. Значит, останется нам…

Поляков вздохнул:

— Самое сложное.

— Вы мрачно смотрите на вещи, — сказал Лухманов. — Самое сложное у нас позади.

Он взглянул на часы, накинул куртку и уехал, сказав, что будет ночью.

Поляков закрыл шахматы, поправил скатерть и сел за свою конторку, готовый принимать посетителей читальни.

В палате для выздоравливающих красная изразцовая печь с крючками для одежды, точно такая же, как в Аутсе, в нашей читальне.

Печь эта составляла примерно половину видимого мною мира, когда я ложился на бок и на здоровое плечо. Поздно вечером, после ужина, я вознамерился было уснуть и, унимая беспокойные свои мысли, стал считать изразцы. Десять в вышину, восемь в ширину. Восемь. Эта цифра осталась в мозгу. Восемь. Я сбросил одеяло, опустил на пол босые ноги.

Восемь!

Как это я не подумал раньше? Восемь изразцов — сторона шахматной доски. Если там, в читальне, действительно такая же печь…

— Товарищ майор, — обратился я к главному врачу, — мне нужно по служебному делу срочно быть в Аутсе. Полтора километра отсюда. Дело очень важное.

Врач вначале не соглашался, но я настаивал. По нетерпеливому моему тону он понял наконец, что дело очень и очень важное.

— Сейчас вы храбритесь, а промнетесь немного — и скисли. Без санитарки не пущу. Кого же вам дать? — Врач пощипал бородку. — Вере я дал отдых. Первый раз за три недели. Если вы ее уговорите…

Юную санитарку Верочку, однако, не пришлось уговаривать. Она тотчас же согласилась.

Всю дорогу она щебетала без умолку: вспоминала родное село в черноземных краях, дерево, на котором она сидела и читала, когда была девочкой, какого-то капитана, который обещал писать и не пишет, и еще о чем-то. Я рассеянно кивал и даже злился на Верочку. Не так бы я зашагал, если бы она не семенила рядом.

Стало совсем темно, когда мы дошли до Аутсе. Я попросил Верочку подождать меня на армейской метеостанции, за два квартала от читальни, но она отказалась.

— Мне врач приказал вас беречь. Вам нельзя одному.

— Верочка, милая, — начал я. — Со мной туда нельзя. У меня секретный разговор, понимаете? Я скоро вернусь, а вы побудьте…

— Нет.

— Верочка!

— Я вас провожу до того места, куда вам надо.

— Какая упрямая!

— Я не упрямая, — сказала девушка. — У меня совсем не упрямый характер.

Я оставил Верочку на улице возле читальни, а сам бросился к крыльцу. Дверь была незаперта, я ворвался в зал и столкнулся с Лухмановым.

— Тише, тише, лихой разведчик, — сказал он, вынув трубку. — Что стряслось?

Я покосился на печь, и не переводя дыхания, выложил ему свою новость. Он улыбался, ласково кивал и, когда я кончил, сказал:

— Ай да разведчик!

— Вы смеетесь, товарищ капитан.

— Какой тут смех. Но если вы полагаете, что вы умнее других…

Я так и подпрыгнул:

— Значит… вы нашли!

— Тише, тише, черт вас дери, — беззлобно выругался Лухманов. — Вваливается, как слон, шумит, орет: нашли! А нашли, — значит, можно орать, по-вашему?

Лухманов говорил шепотом, а мне хотелось кричать от радости. Велев мне сесть, он заглянул в полутемные сени и распахнул дверь, ведущую туда из зала, — и я, несмотря на радостное возбуждение, кипевшее во мне, почувствовал, что Лухманов насторожен.

Это охладило меня и несколько огорчило. «Неужели тайна все еще тяготеет над этим проклятым домом?» — подумал я и с тревогой приготовился слушать, что скажет капитан. Он сел очень близко ко мне и спросил:

— Как здоровье?

— Ничего, налаживается.

— Сбежали из госпиталя? Признайтесь.

Он засмеялся и обнял меня, чего никогда не было прежде, а потом рассказал мне подробно, как сел играть в шахматы с Поляковым, как обнаружил замену ладьи в наборе черных фигур. В тот же вечер, оказывается, Лухманов и лейтенант вынули изразцы, соответствующие шахматной формуле, то есть первый и четвертый в верхнем ряду, если считать справа налево. За каждым изразцом блеснул загнутый петлей конец проволоки. Попробовали потянуть обеими руками за эти петли — и внутри печи что-то сорвалось, прошуршало по кирпичной стенке и упало на под печи. Открыли дверцу, осветили внутренность печи и обнаружили небольшой металлический ящичек. В нем кроме шахматной ладьи была сломанная зажигалка, наперсток и тому подобный хлам, рассчитанный, по-видимому, на то, чтобы отвести глаза от главного. Ладью развинтили и извлекли пачку листов тончайшей бумаги, скатанных в трубку.

Это были чертежи опорных пунктов на шоссе Валга-Рига.

По-видимому, бумаги, спрятанные в ладье, представляли собой секретный циркуляр, которым руководствовался полковник Вальденбург — строитель линии «Барс» и других военных сооружений в Прибалтике.

Из штаба армии был немедленно вызван чертежник, скопировавший драгоценные чертежи на месте, а затем их вложили обратно в ладью, ладью поместили в тот же ящик и водворили его на место, равно как и изразцы. Стоило немалых трудов восстановить хитроумное устройство, и Поляков долго разыскивал сцепления проволоки и желоб, проделанный для ящика в кирпичной кладке. Помогал и связной Петренко: он ведь смыслит в печном деле.

Лухманов рассказывал обстоятельно и с удовольствием. Временами он умолкал и прислушивался. Я спросил:

— Беспокоят тут вас?

— Пока тихо, — сказал он. — Но задача наша прежняя: ловить врага на приманку, не спать.

— А тот, что убил Карен?

— Это трудный субъект. Очень трудный…

Он не договорил.

За окном, совсем близко от нас, высек гулкое ночное эхо крик.

Мы бросились на улицу. Немая темнота встретила нас за порогом. Фонарь Лухманова озарил кусты, обрызганные росой, садовую калитку. За ней лежала дорога, там светлячками вспыхивали папироски прохожих да тарахтела разболтанная обозная двуколка. Луч фонаря уперся в телеграфный столб, залепленный плакатами. За ним шевельнулась маленькая фигурка.

— Верочка! — крикнул я, узнав санитарку. — Кто кричал?

Личико Верочки побледнело, зубы ее стучали.

— Там. Вот там.

Она повела нас к плотной шеренге акаций, черневших в десятке метров от нас, и, понемногу приходя в себя, рассказывала:

— Они здесь сидели. — Она тронула веткой скамью. — Я стояла тут, ждала вас, вдруг слышу — шепчутся. Мне бы и ни к чему, да что-то странным показалось, как они шепчутся. Я и подслушала, что они говорили, а то бы мне ни к чему, знаете, и я вообще ненавижу подслушивать. Ничего такого особенного они не говорили. Он ей: «Держите». И дает ей что-то, а она в карман кладет, что ли, или в сумку, а потом он вдруг:

«Без повязки гуляете», а она: «Плевать, рукава длинные, да и кто узнает — Заботкин в госпитале». Я так и обмерла. А он: «Какая разница. Заботкин всем звонит про синий роза». Так он сказал: «Про синий роза». Он нечисто по-русски… А меня точно толкнуло, как он сказал «Заботкин». Я ближе придвинулась и за ветку задела, а они как бросятся от меня, и я закричала.

Лухманов, слушая Верочку, в то же время шарил по земле и по скамейке лучом фонаря. Со вздохом облегчения он нагнулся и поднял что-то.

Осветив фонарем ладонь, он показал нам находку: на ладони лежали три круглых зерна.

— Кукуруза, — сказал я.

— Кукуруза, — протянула Верочка. — Что же, он ей кукурузу вместо гостинцев? Смешно.