— Итак, Джованни Папини, — возгласил дядя Гриша. — Между прочим, бывший рьяный анархист, ныне богобоязненный католик… «Последнее желание»…
«Когда я смотрю на тебя и думаю, что ты можешь умереть, и тогда я буду избавлен от муки — видеть тебя; от раздражения — слушать твои разговоры; от желания — задушить тебя своими руками, — глаза твои вдруг заволакиваются, и ты, как подкошенная, падаешь на землю и становишься холодной, как тот, кто умер тому назад уже несколько часов — долгих, дождливых и скучных.
Но в тот же миг я уже оплакиваю твою быструю кончину и свою чудесную, но жуткую способность немедленно превращать любое желание в действительность, и вспоминаю твой звонкий смех, и нежную теплоту кожи, и плачу над собой, и плачу над тобой, и хочу, чтобы ты воскресла — и встала, прекрасная и здоровая, как прежде, и улыбнулась мне глазами, и улыбнулась губами, и улыбнулась каштановыми локонами… И едва мне это подумалось, как ты вновь передо мной — теплая, нежная, улыбающаяся, без единой слезинки на ресницах, и я беру тебя за руку, а ты обнимаешь меня и прижимаешь к своей трепещущей груди.
Но мне уже скучно, я смотрю в окно и думаю: вон тот дом слишком неказист. А позади этого грязного куба из старых кирпичей — уродливый холм с кипарисами, которые нещадно гнет ветер.
И в тот же миг дом бесшумно рушится, стены исчезают, словно были из дыма или из теней, а сзади вырастает прекрасная гора, и вершина ее касается облаков…
Чтобы избавиться от этого странного видения, я выскакиваю из дома и бегу от самого себя, стараясь не смотреть, не видеть, не думать…
Но через какое-то время останавливаюсь, бледный, в холодном поту. Мне опять одиноко. Мне ее нехватает.
И вот она уже приближается, эта женщина, и смотрит на меня, и ее взгляд предлагает тело, а также — кто знает? — душу…»
Юра слушал без всякого интереса, крутил чайную ложку, изредка звенел ею, и Надежда Александровна поглядывала на него с досадой. Его внимание привлекли лишь слова о «трепещущей груди» и о «предлагаемом теле». Он вспомнил, как на днях Борька Боярин во дворе сказал небрежным тоном, что две девчонки должны тут сегодня прийти, со Спиридоновки, с ними можно всё делать. Юра не совсем хорошо знал, что значит «всё», но не стал уточнять, а удовлетворенно кивнул головой: мол, ясно, о чем разговор…
Девчонки действительно пришли, под вечер, когда почти уже стемнело, Юра и не разглядел их толком от волнения и, как зовут, не узнал. Они вчетвером «тусовались», как сказали бы сейчас, в конце двора, возле красной кирпичной стены, недалеко от помойки; разговор, в основном, поддерживал Борька — обо всем: о школе, о погоде, о кинокартинах, а Юра изредка вставлял какое-то умные слова. Девчонки тоже не отличались красноречием. Одна из них непрерывно хихикала и толкала в бок подружку, другая ни к селу, ни к городу поведала вдруг, что летом в деревне слышала такую частушку, сказать? «Фортепьяно, фортепьяно, музыкальный инструмент! Ты скажи мне, милый, прямо, меня любишь или нет?..» Она пропела это неожиданно приятным голоском, и Юра сразу решил, что она будет его… Но и после этого решения они долго еще разговаривали неизвестно о чем.
Уже совсем стемнело, девчонки сказали, что пора домой.
— Пошли провожу, — сказал Борька одной из них, и они сразу скрылись в темноте двора.
— Я догоню! — крикнула та, что осталась с Юрой. Ему показалось, она приподняла голову и вопросительно смотрит на него.
И тогда он, сжав зубы, зажмурившись, шагнул к ней, взял за плечо одной рукой, а другую сунул за ворот платья и сразу ощутил в пальцах тугой теплый комок. Оба застыли, даже не дышали. Потом она чуть двинулась, не то ближе, не то отдаляясь, а он крепче сжал руку и стал ощупывать это живое чудо, о котором до сих пор только читал и с которым мысленно делал всякое перед тем, как уснуть.
— Тише, больно, — прошептала она, и он сразу выдернул руку.
Девчонка тут же убежала, а Юра пошел домой не прямо через двор, а вкруговую, чтобы подольше оставаться наедине с собой и своим поступком.
Он ждал этих девчонок и на другой день, и на третий, но они больше не пришли…
Григорий Богданович продолжал читать:
«…Нет, не желаю любви, — шепчу я самому себе. — Надоело все. Хочу оказаться за тридевять земель…
И вот я уже в другой стране, где воздух одуряет новыми запахами, небо — как желток, деревья высоки и все без листьев, а люди говорят на языке, которого я не понимаю… Какая тоска…
Глаза бы мои ничего и никого не видели! — родится во мне раздраженная одинокая мысль… И ночь, слишком черная, чтобы быть настоящей, тут же опускается вокруг, погребает меня, заставляет умолкнуть удары моего нелепого сердца.