Трамвай номер 15 привез их на Птичий рынок; они вышли из вагона и сразу окунулись в море птиц, рыбок, собак, кошек, кроликов и морских свинок. Самуил Абрамович рассказал, между прочим, что морские свинки моря в глаза не видели и воды терпеть не могут, она для них хуже, чем для нас клопы. О клопах он вспомнил потому, что в их квартире они время от времени появлялись, и тогда, если бывал в продаже керосин, их принимались яростно морить: обнажались все матрасы, переворачивались диваны и кушетки и во все щели и щелочки щедро лили мутную пахучую жидкость. Юра так привык к запаху керосина, что он даже стал нравиться. (Как теперь — запах бензина…) Что же касается свинок, то Юра узнал еще, что родом они из Америки, живут в полях и питаются зерном и разными растениями. Так что никакие не морские, а заморские; так их раньше и называли… И тут Юра увидел щенка такой немыслимой красоты, что остановился, как вкопанный, хотя его толкали со всех сторон. Но он не мог отвести глаз от этого шоколадного, длинноухого, с карими глазами, белой звездочкой на лбу, и язычок свисал из пасти, словно розовая лента. Как будто всю ленту щенок давно проглотил, а вот этот кусок никак не может.
Его они и купили и назвали Арно (это река, на которой стоит, кажется, город Флоренция). Имя предложила Надежда Александровна.
Арно сразу же начал грызть мебель, которая, впрочем, никакой ценности не представляла, и делать свои дела в комнате и в коридоре, а Юра, конечно, не мог за всем уследить и беспрерывно бегать с ним во двор. Ему и два раза было лень пойти. И, конечно, баба-Нёня опять начала свое («вертишься, как белка… подавай-принимай… одни грубости…»), и кончилось все печально: она унесла куда-то щенка, когда Юры не было дома, и он так и не смог добиться, где же Арно.
Была у них и четвертая по счету собака — немецкая овчарка Гольди. Но это уже когда Юра учился в Ленинграде, а баба-Нёня постарела и ослабла. Бедный Гольди переболел мозговой чумкой, у него был нервный тик: дергалась вся голова. А вообще приветливый был пес, любил регулярно провожать Самуила Абрамовича к поезду на станцию Мамонтовка, когда жили на даче, и однажды не вернулся оттуда.
Что приключилось с бедным Гольди по дороге со станции, осталось неизвестным, но Юра одно время невзлюбил эту дорогу еще и потому, что по Ленточке, так называлась длинная улица, шедшая вдоль железнодорожного пути, имел обыкновение погуливать со своей компанией Свет Придворов, здоровенный бугай, которому ничего не стоило так просто, для своего удовольствия, напугать, обругать, а то избить кого угодно — так о нем, во всяком случае, говорили. Он был сыном пролетарского поэта Демьяна Бедного и жил неподалеку на шикарной даче за глухим высоким забором. Юра близко боялся к ней подходить. Однажды ему встретился этот Свет, который что-то крикнул и сделал угрожающий жест, но Юра благополучно удрал.
Жили у Юры и другие живые существа: черепаха, щегол, рыбки, даже кролик. Конец бывал один: от них быстро избавлялись. (И, положа руку на свое постаревшее сердце, автор не стал бы во всем винить только бабу-Нёню…)
Кажется, еще в первое лето жизни на собственной даче Юра с удивлением однажды увидел, как по их грязной Пушкинской улице — недавно прошел сильный дождь — плетется колонна мужчин и женщин с кирками и лопатами, в огромных сапогах, рваных телогрейках, в зимних шапках и платках; они не пели песен, как все, кто ходят в колоннах, и еще Юра заметил, что сбоку шагают красноармейцы с винтовками, у некоторых на поводке — собаки. Юра знал: неподалеку, по дороге к деревне Листвяны и реке Уче, стоят какие-то зеленые бараки, окруженные колючей проволокой. Но думал, там просто склады. А теперь догадался: в тех бараках держат преступников, врагов народа — этих самых мужчин и женщин. С той поры ежедневно — на рассвете, когда все еще спали, и в сумерках — по Пушкинской, меся невысыхающую дорожную грязь, проходили строем заключенные. (У Юры не мелькало даже мысли, что точно так несколько лет назад водили его отца.) А наискосок от Юриной дачи, по другую сторону улицы, жила (в доме без ставен и без штакетника) большая семья Ильчиновых. У них был патефон, и не то всего одна лишь пластинка, не то эту они любили больше всех, но вечерний марш заключенных проходил обычно под радостные женские вопли «Карамболина, Карамболетта», на музыку Кальмана.