Для первого спектакля Людмила Александровна выбрала вышедшую год назад и ставшую очень знаменитой книжку «Как закалялась сталь» и сама сделала инсценировку. Юре досталась небольшая роль петлюровского полковника Черняка, Нине — еще меньшая роль самогонщицы.
Перед сегодняшней репетицией гримировались: Нина раскрасила щеки, брови, губы. Она бы покрасилась куда больше, но Людмила Александровна сказала, что у актеров есть такая поговорка: «Меньше грима, больше мима», вот этому и надо следовать. И Нина со вздохом подчинилась.
Юра, в отличие от Нины, плохо справлялся с гримом, и Людмила Александровна пришла на помощь: подкрасила ему губы, подчернила брови, сделала щегольские усики и навела морщинки на Юрино несколько моложавое для служаки-полковника лицо. После чего он взглянул в зеркало и остался доволен даже больше, чем всегда. В лице появилось нечто демоническое: брови как бы нахмурены, глаза горят немыслимым огнем, яркие губы и усы подчеркивают белизну зубов. Особенно, когда он улыбается — так, словно приготовился чистить их порошком «Одоль» или «Дентоль». Юра только недавно специально отработал перед зеркалом такую улыбку, после того, как Лида Огуркова сказала, что у него красивые зубы.
Но вот в зеркале, куда он с таким удовольствием гляделся, появилось еще одно лицо, и он увидел широковатый нос, серые глаза, казавшиеся еще больше из-за темных разводов под ними, красные-красные губы… Эх, сейчас бы все ушли и они бы остались с Ниной! И еще бы свет погас! Нет, не надо, тогда бы он не видел, какая она красивая… Он никогда не смотрел на Нину через зеркало, и все казалось ему необычным: и то, что она сейчас сзади, а он видит ее лицо целиком, и не только лицо; и то, что глаза ее уставились в зеркало, но получается, что вовсе не в зеркало, а прямо в его глаза; и от всего этого грима или еще отчего-то взгляд у нее совершенно взрослый… и непонятный…
— Красавчик-мужчина, — произнесла она, и Юра внутренне поморщился и отодвинулся от зеркала.
— Молодец, ваше благородие, — сказал, проходя мимо, Коля Прусенко. Он играл еврея-парикмахера Шлёму, единственного из арестантов, которого не только не выпустят из тюрьмы, а наоборот, передадут, несчастного, в руки петлюровской контрразведки…
Хорошо это или не очень, но в те годы ни Юра, ни его однокашники не разбирались, кто какой национальности, и не интересовались этим. Со стороны к этому их тоже явно не толкали. В книгах, в пьесах, в учреждениях и учебных заведениях еще не дозировали число «лиц еврейской национальности». Были, конечно, как всегда, в ходу еврейские или армянские анекдоты («…Рабинович говорит: а у моей Сары…» или: «Карапет, скажи, сколько будет дважды два…»); кто-то, конечно, не любил «армяшек» или «еврейчиков», кто-то «хохлов» или «кацапов», но все это в чисто индивидуальном плане, не организованно сверху, просто по поговорке: «сердцу не прикажешь…» Порядок в этом деле стали наводить в годы войны. (Я сейчас говорю не о немцах.) Началось с геноцида («…истребление отдельных групп населения по… национальным признакам, а также умышленное создание жизненных условий, рассчитанных на полное или частичное физическое уничтожение этих групп…») по отношению к чеченцам, ингушам, калмыкам, крымским татарам, балкарцам и еще некоторым народам; а вскоре после войны взялись и за евреев. Поголовного выселения не произошло — есть данные, оно готовилось, — но убийства, аресты, пытки, публичное осуждение, увольнение было поставлено на широкую ногу… А еще появилась процентная норма приема на работу и в институты.
Но, повторяем, в те годы, о которых идет речь, ничего подобного в помине не было, а потому Людмиле Александровне не могла прийти в голову мысль, что парикмахера Шлёму Зельцера нужно вообще выкинуть из списка действующих лиц или заменить на парубка-железнодорожника по имени Тарас.
Юре интересно было ходить на занятия драмкружка, участвовать в читке, в репетициях, в примерке костюмов, но куда больше нравились частые вечеринки после окончания репетиций. Собирались обычно у Сони Ковнер, из параллельного «десятого», на Башиловке. Это было далеко от школы — ехали на трамвае через Пресню, или по Тверской на троллейбусе. Почему выбор пал на Соню? Скорее всего потому, что они жила «шикарнее» многих: в закутке коммунальной квартиры у них было целых две комнаты на троих; к тому же отец часто пропадал в командировках. Правда, мать Сони обожала поговорить — за троих, даже за четверых, но дочь наловчилась останавливать ее на ходу и вежливо выпроваживать из своей комнатушки.