И тут раздался звонок: тетя Нюра, как всегда, ходила по коридорам с колокольчиком в руке. «Так быстро? Наверно, по ошибке…»
— Так, — сказала Анна Григорьевна и отошла от окна. — Все успокоились… Садись на место, Юра… Запишите задание на дом… Очень хорошо… Следующий урок арифметика. Его прове…
— Я больше не буду! — закричал Юра.
— Его проведу я, — сказала Анна Григорьевна. — Идите все на перемену.
— Отметки считаются? — спросил Васильков.
— Нет, — сказала Анна Григорьевна.
Все остальное время в школе и когда один шел домой — по Никитскому бульвару, потом через площадь, где памятник Тимирязеву, и налево на Малую Бронную — Юра не мог простить себе, что сразу не сообразил, о чем рассказывал Нёма, и почему до сих пор не прочитал роман В.Гюго «Отверженные». Интересно, есть он у них дома?..
По пути Юра, как всегда, прошел мимо невысокого здания еврейского театра, на афише которого написано (Юра знал это, не глядя): «Сегодня — „Три изюминки“, завтра — „Колдунья“». Или наоборот. Потом был большой красивый дом с эркерами, за ним — зеленый одноэтажный с забором, и на калитке жестяная дощечка: «Портной Лев во дворе». По булыжной мостовой Юра пересек Большую Бронную (ему всегда было обидно: почему «Большая»? Она же меньше их «Малой»!), и тут уже — красный кирпичный дом номер 10, соседний с ними, и у одного из подъездов обычно сидит толстый армянин, который не раз говаривал добрым и скользким, как его лоснящееся лицо, голосом: «Малшик, иди сюда!» Но Юра не подходил.
Только у перекрестка двух Бронных Юра перестал думать о сегодняшнем своем позоре, потому что вспомнил, что последнее время здесь гуляет огромный Джек, из породы сенбернаров, которые живут ровно двадцать четыре года — дольше, чем все другие собаки в мире. Но Джека сегодня не было. И толстого армянина тоже.
Юра свернул в арку двора, первое парадное налево, побыстрей взбежал на третий этаж — второй он не очень любил: там была полукруглая долька окна, дававшая мало света, — позвонил три раза. Три — любимое его число…
Мать уже не кормила брата Женю, как утром, бабушка не возилась на кухне. Обе сидели в столовой и смотрели на Юру, словно он что-то натворил… Может, тетя Аня успела сообщить по телефону о его позоре?..
— Люка, — сказала мать, — я хочу сказать тебе… ты должен знать… Папа сегодня не вернется…
— В командировку уехал? А куда? Опять в Алма-Ату?
— Он не вернется… скоро… Он не в командировке… Его арестовали.
Голос матери казался ровным, почти бесстрастным, да Юра и удивился бы, услышь он, что мать кричит в голос или рыдает; как, впрочем, и если бы она закатывалась от смеха или вообще безудержно веселилась. Все это было не в характере Надежды Александровны…
— …Как арестовали? Папу?.. По правде? — спросил Юра.
— Да, — ответила Надежда Александровна. — Утром его увезли эти люди.
— В тюрьму?! А что он такого сделал?
До сих пор Юра знал слово «арестовали» только по книгам (мистера Пикквика арестовали и посадили в долговую яму, которая, как ни странно, оказалась не в земле, а на поверхности, и где с ним был его неунывающий слуга Сэм Уэллер). Но Юра не мог предположить, не мог представить, что взрослые с давних пор хорошо уже знают то слово не по книгам и кинокартинам, а привыкли, притерпелись к нему и к другим, не менее зловещим — таким, как «страх», «голод», «заключение», «расстрел»… Не ведал Юра и о том, что разговорчивый и подвижный, задорно поблескивающий стеклами своего пенсне со шнурочком мамин дядя Евсей Ещин уже более десятка лет живет в постоянном страхе — за себя, за своих сыновей Михаила и Костю, за дочь Таню, потому что состоял когда-то в партии кадетов, даже выпускал газету «Нижегородский Листок»; а третий его сын Леонид был юнкером, белогвардейцем, служил в Добровольческой Армии в частях у генералов Молчанова и Каппеля, ушел вместе с ними в Маньчжурию. И уж совсем бы удивился Юра, знай он, что развеселый дядя Гриша Пиралов, муж маминой старшей сестры Любы, неуемный сочинитель шуточных стихов и шарад, всегда вносивший в их дом столько шума и веселья каждым своим приездом из-под Баку, — что этот дядя Гриша тоже живет в неизменном страхе и напряжении, в ожидании самого плохого — особенно после ареста своего брата, корабельного инженера Семена, и никуда не выходит из дома — только до школы, где преподает рисование ораве не слушающих его учеников, и обратно…
Юра не заплакал тогда, после слов матери, он не мог заплакать: такой нелепой, несуразной была сама мысль, что отца посадили в тюрьму. Ведь он не белогвардеец, не буржуй, не кулак какой-нибудь! Он хороший человек. Очень. И добрый. Все знают. Даже во дворе, даже на даче в Ухтомской, и в Мамонтовке. И он так много работает: приходит, когда Юра давно уже спит… Нет, они наверняка пошутили — как дядя Гриша или как бывает первого апреля («никому не верю»), когда говорят, у тебя вся спина белая, или подкладывают вместо мела сахар… А вернее — просто ошиблись…