Оттуда его сразу направляют во временное общежитие на Малую Охту, где он продолжает без охоты листать учебники и писать шпаргалки, а также почти сходу знакомиться с будущими однокорытниками (с некоторыми из которых дружба продолжается по сию пору, а если и прервалась, то либо по причине, извините, смерти одной из сторон, либо потому, что не дотянешься через океан).
Экзамены он сдал, в общем, успешно. Помогло, наверное, то, что школьников поступало не так уж много — большинство было взрослых, они пришли прямо из армии: лейтенанты, капитаны, не слишком основательные грамотеи — и мальчишки по сравнению с ними выглядели просто профессорами.
После экзаменов нужно было пройти мандатную комиссию, где допрос вели сам начальник Академии комкор Пугачев (три ромба на петлицах) и батальонный комиссар Гарбер (две шпалы). Юрий помнит, как тот спросил его: «Небось в Америке полно родственников?» На что Юрий растерянно ответил: «Я их не знаю», и после целые сутки мучился, примут или не примут, или он понапрасну поллета грыз гранит науки.
Все окончилось благополучно — его приняли, не уличив ни во лжи, ни в обмане, и уже через две недели он сидел на общем собрании слушателей Академии, на котором единодушно клеймили ее бывшего начальника, а ныне презренного врага народа Пугачева.
Один из однокурсников Юрия, ныне покойный полковник Рафаил Мекинулов, вспоминал как-то, что в день ареста Пугачева был помощником дежурного по Академии — стоял у входа, с красной повязкой, с наганом в новенькой кобуре, все, как полагается. И вот к нему подходят трое неприметных таких, в штатском, и говорят, чтобы пропустил к начальнику. Но по служебному положению он не имел на это права и вызвал дежурного. Они поговорили, показали какие-то «корочки» и сразу прошли. А минут через сорок Рафаил глядит и глазам не верит: эти молодчики ведут самого начальника Академии, участника Гражданской войны, орденоносца, комкора, бывшего командующего одним из военных округов! Вид у него страшный — на себя не похож: бледный, сгорбленный, без петлиц, без ремня, без нашивок… Для меня, добавил тогда Мекинулов, для бывшего инструктора райкома комсомола, убежденного в великой справедливости нашего общества, это был первый удар по моим идеалам и представлениям — потому что я не верил… не мог поверить, что Пугачев враг… А впрочем, присовокупил он, вполне возможно, я лишь теперь так думаю… Не знаю… Врать не буду…
…И тут по радио (программа «Маяк») заиграли «Порыв» Шумана («Aufschwung»). И, прошу прощения за чувствительность, на глаза навернулись слезы. Эту пьесу в моем детстве часто играла мать — а я слушал… слушал и не сомневался, что так будет всегда: мама сидит на старом стуле перед роялем, под ней — толстенный том симфоний Бетховена в переложении для фортепьяно; на пюпитре ноты в светло-зеленой обложке (издательство Юргенсона в Москве); лицо у мамы спокойное, что бывает довольно редко. Сверкает крутой черный бок «Блютнера», поблескивают натертые воском квадратики паркета; из-за высокого резного буфета высовывается треснувший мраморный столик с полоскательницей и самоваром на подносе; со стены глядит портрет молодой тети Любы… А скоро… поскорей бы… вернется папа с работы. Мама играет… «Тра-та-та, та-та-та, та-та-та-та…» (Если передать мелодию с помощью так называемой «рыбы», то получится: «Выходи, выходи поскорее…») Пассаж повторяется еще раз, и дальше идет (опять «рыба»): «Поскорее, поскорее, поскорей, друг мой…» Мама приподнимается со стула, иначе не достать, переворачивает ноты… А я, старый дурак, лью сейчас слезы под звуки этих «тра-та-та», доносящихся из коробки приемника.
Конец первой части