Играть “в индейцев” считалось престижнее, чем “в войну”, “в красных и белых” или “в шпионов и пограничников”. Даже самые популярные отечественные герои дворового фольклора, Неуловимые Мстители, уступали Ульзане и Зоркому Соколу, потому что приключения Даньки и Валерки выглядели доморощенными. “Неуловимые” хотя бы косвенно были продуктом школьной программы, с самого первого сентября насквозь прошитой рассказами о пионерах и комсомольцах, поэтому перевоплощение в этих персонажей не таило в себе ни грана волнующе-запретного. Науке малоизвестны случаи дворовых игр в Мальчиша-Кибальчиша, Васька Трубачева, Тимура и Вольку Костылькова. Ну кому могло такое прийти в голову: подражать октябрятам или пионерам-героям!
Советская машина идеологического воспитания формировала нравы и вкусы подрастающего поколения без особой оглядки на мировой опыт, у нас ведь своя культурологическая практика. Система разрешений была не так обширна, как система запретов, поэтому пустоты приходилось заполнять, искать им замену, поэтому компенсаторную функцию выполнял отечественный суррогатный продукт, хотя качество его иногда и оказывалось ненамного хуже заграничного оригинала. Но почему “вместо”, а не “вместе”? “Ну, погоди!“ вместо “Тома и Джерри”, “Белое солнце пустыни” вместо “Великолепной семерки”, Дин Рид вместо Элвиса Пресли, “Волшебник Изумрудного города” вместо “Волшебника из страны Оз”; конечно же, никакого Джеймса Бонда, Дракулы, Бэтмена; Фантомас, Зорро, Тарзан — только в кино и никогда — в книгах.
Союз благородства и мужества. Пьеру Брису и Гойко Митичу иногда приходилось вместе выходить на тропу войны. Виннету и Белый Ворон в фильме “Трубка мира”, 1964 год.
Серия гэдээровских “индейских” фильмов стала прямой реакцией на экранизации “североамериканских” романов Карла Мая в Западной Германии — с “правильной” трактовкой освоения Америки, в “верном” идеологическом склонении. Историки кино теперь удерживаются от прямых сравнений: кто лучше — Гойко Митич или Пьер Брис, DEFA или Rialto Film? Может быть, киноведы не проводят параллелей еще и потому, что фильмы эти сняты по-разному и для разного: одни — чтобы в первую очередь развлекать, другие — чтобы главным образом учить. Хорошо, что большую часть своего индейского десятилетия я ничего этого не понимал, а когда понял, то и десятилетие кончилось, вместе с детством. Виннету с Ульзаной перестали быть мне нужными так, как прежде.
Романы Карла Мая я прочитал на четверть века позже, чем положено по всем законам Большого Индейского Приключения. Поэтому клятва вождя апачей Виннету кажется мне всего лишь отличным образчиком постмодернистской прозы.
1
КАРЛ МАЙ: НЕИСПРАВИМЫЙ ЛГУН
— Откуда вы взялись и кто вы такой?
— Я писатель.
— Вы пишете книги? — На лице охотника появилось выражение не то подозрительности, не то жалости. — Как у вас со здоровьем, сэр?
Он покрутил указательным пальцем у виска.
— Я стреляю бизонов потому, что хочу есть. А для чего вы пишете книги?
Карл Фридрих Май появился на свет далеко от американских прерий. Он родился 25 февраля 1842 года в поселке Эрнстталь, в узеньком трехэтажном домике с островерхой крышей, втиснутом в ряд таких же неприметных строгих зданий на улице Нидергассе. Теперь это “мемориальный литературный дом-музей” симпатичного бледно-зеленого цвета, а полтора столетия назад он был серо-бурым, как и весь квартал. Саксония, Эрнстталь, окрестности Хемница, середина XIX века. Бедный край богатой немецкой земли: сельское хозяйство, давно выработавшие свое серебряные шахты да ткацкие фабрики, не справляющиеся с конкуренцией со стороны английских мануфактур. Карл был пятым ребенком в семье 32-летнего ткача Генриха Августа Мая и 27-летней Кристианы Вильгельмины, урожденной Визе. Из четырех старших сестер Карла к моменту его появления на свет в живых осталась только одна. Семья жила почти в нищете. Саксония страдала от засухи; голод в рабочих семьях, где иногда питались одной картошкой был обычным явлением. Май позже скажет об этом так: “Безработица, неурожай, дороговизна, революция — четыре слова, которые все объясняют”.
Литература стала для Карла Мая способом воплощения мечты. Писательское воображение оказалось сильнее норм буржуазной морали, которым он не собирался следовать.