— Стой! кто идет? пароль! ты?
— Кого там прислали?
— Черепаху.
Часовой подробно рассказал, как все было: дежуривший здесь Шубилаев пошел оправляться, перепрыгнул окоп, сел на полоске между окопом и минным полем и увидел змею с ярким узором, крикнул, чтоб принесли автомат, и бросил в нее комок земли, она остановилась, поднялась на дыбки, я принес автомат. Шуба подтерся, надел штаны, прицелился и выстрелил, змея упала, он взял ее и стал осматривать: что такое? змея висит, как плеть, а раны нигде нет, — потом нашли — пуля черкнула возле головы. Шуба сказал: неси нож, — я побежал за ножом, а за мной следом вдруг Шуба — бледный, выше локтя клюнула; он бритвой надрез сделал, кровь спустил, лег, полежал, потом встал, сказал, что все равно быть ей ремешком для дембельских часов, он ее, сучку, по метке найдет; даже закурил, а потом смотрим, у него глаза закатываются и дышит, как паровоз, в санчасть позвонили, приехала медсестра и увезла его...
Часовой оглянулся на светящееся оконце.
— Вот только что была здесь. Такая бабенка... — Часовой помолчал. — А вообще здесь ничего. Стой, слушай, смотри, чтоб никто оттуда, — он ткнул автоматом в сторону шлагбаума, — сюда и чтоб никто отсюда — туда. Самый легкий наряд. Это не то, что наряд по батарее или наряд по кухне. И этих, — он направил дуло на бронзовое оконце, — теперь всего двое.
Черепаха оставил часового на дороге у шлагбаума, обогнул мраморный домик с плоской крышей и одним оконцем, отворил дверь, переступил порог.
На столе в стеклянной скорлупе парил над черным язычком сине-красно-желтый гребень, неярко окрашивая бронзой окно, неровные обмазанные глиной стены, прокопченный деревянный потолок, чугунную круглую печку в черном углу и две железные койки, на одной из которых кто-то лежал в одежде. За столом перед коммутатором сидел сержант с горящей сигаретой в одной руке и шариковой ручкой в другой. Сержант оторвался от письма, задумчиво взглянул на Черепаху и, помолчав, сказал, что он будет дежурить в паре с Еноховым, до начала смены — посмотрел на часы — остается полчаса и поспать не получится, так что лучше не расслабляться, а пойти и вскипятить воды для чая.
Черепаха развел огонь между двух черных камней на дне окопа. Под рукой были щепки, промасленные тряпки, солярка в жестяной банке из-под помидоров. Он сидел на корточках перед огнем, подкармливая его. Клонило в сон, тонкий прозрачный сосуд в затылке наполнялся тяжелой темной кровью, и надо было лечь, чтобы он перестал набухать, или окунуть голову в бочку с ледяной водой. Заболеваю? Когда-то так было. Степь, огонь... Вода взбурлила, он обвернул горячую дужку тряпкой, снял котелок с раскаленных камней, выбрался из окопа и, шагнув, зажмурился: золотой туркменский день, огонь, булькающий чан — для черепах, он ушел и спрятался, забился в угол рядом с рыжим эллином, не хотевшим идти на войну, с головой укрылся больничной простыней, но его нашли, схватили, раскачали и бросили, — в ушах свистел ветер и гудела кровь, когда он, кувыркаясь, летел над хребтами сквозь колючие звезды, — и он рухнул в пыль, встал, в мраморной бане был умыт своей кровью и пошел по мягкой дороге на Восточный, где ему велели развести огонь и вскипятить воду — для кого на этот раз? Он спустился в окоп, разжег костер. Вода взбурлила, обвернув горячую дужку тряпкой, он снял котелок с раскаленных камней, выбрался из окопа и шагнул... в ослепительный туркменский день, увидел огонь с булькающим чаном для черепах, побежал по учебному лагерю, ища укромное место, заскочил в пустой класс, класс оказался палатой, он спрятался там рядом с рыжим эллином, моряком, не видевшим моря, но его нашли, погнали на площадь, с площади — за хребты и по мягкой дороге — на Восточный, где он развел огонь. Вода вскипела. Снял котелок. Вылез из окопа... постоял... И шагнул: ночь. Дошагал сквозь вязкую темноту до мраморного домика. Вошел. Сержант показал глазами на стол. Он поставил котелок. Сержант вынул из-под стола небольшой холщовый мешок, запустил в него руку, достал горсть черных скрученных листьев, бросил их в котелок и, накрыв котелок крышкой, взглянул на часы.
— Пора.
12
Енохов легко проснулся и встал.
Сержант подцепил нагревшуюся крышку шариковой металлической ручкой и сбросил ее. По домику расплылся влажный горячий терпкий аромат индийского чая. На столе появились белые куски сахара, черные сухари.
— Интересно, жив он?
— Смотря кто это был, — откликнулся сержант.
Енохов отер лицо ладонями, сел за стол, налил в кружку чая. Сержант расстегнул ремень и повесил его на спинку, опустился на край койки, принялся стаскивать сапоги.
— Если гюрза...
— А эфа?
Сержант зевнул и лег.
— Позвони в санчасть.
Енохов снял трубку, покрутил ручку коммутатора.
— Соедини с санчастью. — Опустил в кружку белый кусок, вынул из ножен штык и начал помешивать чай. — Санчасть?.. К вам недавно привезли с Восточного... Да. Да?
— Что? — спросил сержант. Енохов опустил трубку.
— Жив, но в сознание не приходит.
Сержант выматерился.
— Нужна ему была эта змея.
Енохов отхлебнул из кружки.
— Что ты стоишь?
Черепаха надел бронежилет, опоясался ремнем, отягченным подсумком, фляжкой и штык-ножом, взял автомат, направился к выходу, нарочно забыв каску, но Енохов остановил его и приказал надеть каску, пришлось вернуться, снять панаму и надеть каску на тяжелую голову с прозрачным надувающимся сосудом в затылке.
— А он, — сказал Енохов, когда Черепаха вышел, — рад, что с Шубой...
— Еще бы, — откликнулся сержант. — Они все будут рады.
Черепаха сменил часового у шлагбаума. Он видел в окно, как часовой пришел в дом, снял каску, бронежилет, ремень, сапоги и лег рядом с сержантом. Енохов пил чай.
Черепаха отвел взгляд от окна, приблизился к шлагбауму и прошел вдоль него, повернулся и еще раз пересек мягкую дорогу, повернулся и зашагал обратно, повернулся и пошел назад, остановился посредине перегороженной дороги. Дорога серела за шлагбаумом и в пяти-шести шагах от него исчезала, как будто дальше ничего не было: чернота, немота, ничто, — и сделавший эти пять-шесть шагов мог сорваться и полететь, рассекая лицом черноту и нарушая бряцаньем дула по каске молчание. Но для того, чтобы этого не произошло, дорогу и перегораживал шлагбаум.
Он поправил каску, оглянулся на окно, продолжил хождение вдоль шлагбаума.
После работы на Мраморной ныли все мышцы, зудели мозоли и саднили обожженные плечи и спина. Целый день его напитывало солнце, а ночь окутывала тело влажной черной мягкой шерстью, и тело было вялым, к горлу поднималась тошнота, и под обеими касками — железной и костяной — нежный сосуд уже был черен и туг.
Он снял с ремня фляжку, отвинтил крышку, приник губами к горлышку и поднял руку с фляжкой, опрокинул лицо, глотая воду; напившись, он опустил фляжку, скользнул взглядом по звездам, тыльной стороной руки вытер губы и, завинчивая крышку, вновь посмотрел вверх и увидел огонь. Кто-то зажег его на одном из рогов Мраморной. На Мраморной есть форпост, и кто-то из солдат вскарабкался на рог и запалил огонь. Зачем?.. — Но огонь оторвался от черного рога и медленно-медленно поплыл вверх. Это была крупная рыжеватая звезда. Она всходила над Мраморной, шевеля лучами, наливаясь тяжестью и красноватым жаром и тут же остывая, бледнея почти до синевы.
Он пристегнул фляжку к ремню. Вода не принесла облегчения. Они хлорируют воду, а что толку. Надо засыпать хлоркой солнце, надо выжечь хлоркой этот рысий глаз, — вот что надо сделать, и болезнь обессилеет.
Он ходил вдоль шлагбаума по мягкой дороге, иногда останавливался и смотрел за шлагбаум или на рыжеватую, то легкую и бледную, то тяжелую и красную звезду. Звезда парила в черной вышине над Мраморной и городом с трубами, над форпостами, окопами и минными полями, над орудиями, танками, спящими командирами и солдатами, прослужившими четыре месяца, восемь месяцев, четырнадцать месяцев и двадцать месяцев, и над бодрствующими часовыми с автоматами наперевес.