— Пропекал Ольминский?
— Да. Газет мало читаем.
— Ты бы сказал, что шуршат громко — неудобно в засадах читать. — Ямшанов сморщил нос, обнажил зубы. Полуулыбка исказила и красное лицо старшего лейтенанта.
Офицеры дошли до крыльца общежития.
— Я бы не отказался от чая, — сказал Ямшанов.
«...за нами осталась полоска земли. Пылают станицы, па-а-аселки и хэ-а-ты, а что там еще мы подже-эчь не смогли?!»
Прапорщик встал и щелкнул выключателем, кассета остановилась.
— Душевная песня, пускай, — сказал Ямшанов.
— Командир не любит, — ответил прапорщик.
Это была самая популярная песня в городе у Мраморной горы — «Не надо грустить, господа офицеры». Ее всегда можно было услышать в одном из офицерских общежитий. «Не надо грустить, господа офицеры», — голос певца был приятно хрипл и слегка гнусав, выразительный, блатной, задушевный голос. «Не надо грустить...» А как не грустить? И человек у магнитофона грустил, подперев щеку рукой с забытой сигаретой; сигарета тлела, и хлопья пепла летели на плечо, как вечерний снег, и жалко было царских поручиков и корнета Оболенского, и хотелось перекреститься и выпить водки, а потом усадить на колени Машу или Дашу, — да все равно, как ее звать, лишь бы она была теплая, нежная, грустная... «А-ас-тавьте, поручик, стакан самогону, эдь вы не найдете забвенья в вине!.. Быть может, командовать вам э-эскадроном...»
Опустив в трехлитровую банку с водой самодельный кипятильник — два провода с лезвиями для бритья, — прапорщик вынул из тумбочки консервы, сахар, хлеб, пачку чая, взял нож с костяной рукоятью и начал резать хлеб.
— Трофейный?
— Хадовцы командиру подарили, — откликнулся прапорщик. — Наш командир не держит ничего трофейного.
— О? — поднял брови Ямшанов.
— Можно подумать, для Вениамина Геннадьевича это новость, — заметил Осадчий.
Ямшанов закрутил головой, засмеялся.
— Не новость. Признаюсь. Мне это известно. За что и уважаю.
— Я рад, — бесстрастно проговорил Осадчий.
— А то ведь народ только озлобляется. Ведь народ все видит и все слышит.
Вода вскипела, прапорщик насыпал в чайничек заварки. Ямшанов взял с тумбочки потрепанную книгу, полистал.
— Сергей Николаевич?
— Нет, моя, — сказал прапорщик. — Командир не читает.
— Все так же не читает?
— Не читает, — кивнул прапорщик.
— Сергей Николаевич, что это, обет нечтения?
Осадчий пожал плечами.
— Командир говорит, расслабляет, — сказал прапорщик. — А я вот читаю, и ничего.
— Но есть книги и укрепляющие воина на его пути, — возразил Ямшанов. — «Нас водила молодость в сабельный поход...» Та-та-та... «возникай содружество ворона с бойцом — укрепляйся мужество сталью и свинцом». Или «Молодая гвардия».
Чай настоялся, и прапорщик начал разливать его по стаканам.
— Бьюсь об заклад, что вот ваши дезертиры «Молодую гвардию» не читали, а проходили в школе. Или «Как закалялась сталь». Кстати, что они собой представляли?
— А! — прапорщик махнул рукой. — Этот, которого застрелили, — корчил из себя умника, шланг, хитрюга, а второй... а второго однажды я засек, он за баней сидел и... в общем это. — Прапорщик показал правой рукой, что делал дезертир.
— Надо и солдатам давать отпуска, — заметил Осадчий. — Они такие же животные, как и все.
— Га! — вскричал прапорщик. — Тогда уж точно — полполка ищи-свищи!
— Ну, это ты преувеличиваешь, — возразил Ямшанов. — Так уж и пол?
— Так мне иногда кажется, а там, конечно, черт его знает, — сказал прапорщик и залпом допил чай, встал. — Пойду покурю.
Прапорщик вышел, задумчиво хмурясь и погромыхивая спичками в коробке.
Ямшанов вынул носовой платок, промокнул смуглые щеки, лоб.
— Углядеть в этом случае тенденцию? Странно. А? Как ты думаешь?
— Я думаю, — откликнулся Осадчий, закручивая ложечкой сладкие песочные вихри в рубиновом стакане, — как этот, второй, сумел обвести меня? где он мог спрятаться?
— Слушай, Сергей Николаевич, так, выходит, он просто женщину захотел? да и махнул в кишлак? отсиживается у какой-нибудь вдовы. А на роту напраслину возводят: деды уели дезертиров.
— Уели, — согласился Осадчий.
— Как-то ты легко согласился, ведь это порок — дедовщина?
— Унижаем тот, кто унижаем.
— То есть?
— Они все с легкостью унижаются. Исключения бывают, но редко.
— Ну, ты не прав. Так уж легко? Ведь не нравятся новичкам эти традиции, душа протестует? Протестует, я знаю.
— А через полтора года уже не протестует.
— Конечно, ведь его никто уже не смеет унижать.
— Он сам унижает. С той же легкостью, с какой унижался полтора года назад. Еще чаю?
3
Мулла вставал раньше всех и брел по безлюдным улочкам, уставившись маленькими круглыми черными глазами в землю, отворял дверь высокой стройной башенки, спотыкаясь и зевая, поднимался по узкой крутой лестнице на крошечную площадку под железным куполом, окидывал сонным взором плоские серые крыши, темные сады. Над хребтом за рекой небо быстро напитывалось светом. Кувшин был на своем месте, на полу в углу, — он нагибался, брал его, отпивал холодной воды, прокашливался, вытирал концом чалмы губы, опускал кувшин, стоял в неподвижности, склонив голову, — и вдруг его плоская узкая грудь вздымалась, плечи расправлялись, на тонкой смуглой шее взбухали жилы, лицо искажалось, обнажались зубы:
— А-а-а-ллл-а-а-ху акбар!
Голуби взлетали над минаретом и мечетью, воздух насыщался хлопками.
— А-а-а-ллл-а-а-ху акбар!
Он переводил дыхание, набирал полную грудь утреннего терпкого воздуха и пел зычно, прикрыв глаза и обратив лицо на запад:
— Ла-илаха илля-ллах! Алла-ху акбар! Аль-мульк ли-л-ллах! Алла-ху акбар![3]
Голуби кружили над минаретом, где он стоял, и над огромным куполом мечети. В глиняных стенах отворялись двери, на улочки выходили старики, сухопарые чернобородые мужчины, смуглые юноши; здороваясь, люди тянулись к мечети.
Вскоре в мечети собирались почти все мужчины Карьяхамады. Мулла, звавший их на молитву, спускался с минарета, входил в мечеть.
— Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Хвала Аллаху, господину миров, милостивому, милосердному, царю в день суда! Тебе мы поклоняемся и просим помочь! Веди нас по дороге прямой, по дороге тех, которых Ты облагодетельствовал, — не тех, которые находятся под гневом, и не заблудших.
Так начинался каждый день в Карьяхамаде, — и вчера, и позавчера, и сто лет назад: мулла поднимался на минарет и пел азан, и все шли в мечеть. Правда, сто лет назад минарета еще не было, мечеть была, а минарета не было, его построили позже. А мечеть давно построили, самые старые старики говорят, что их еще на свете не было, а мечеть уже стояла сто лет. Значит, ее возвели примерно в то время, когда персидский шах Надир Афшар разрушил Кандагар.
Одни разрушали, другие строили.
Жители Карьяхамады много строили. Особенно сильно им пришлось попотеть после первого прихода инглизов, это было почти полтора столетия назад. Вообще-то инглизы шли на Кабул по кандагарской дороге, Карьяхамада оставалась в стороне, и они так бы и прошли по кандагарской дороге, не узнав, что на белом свете есть кишлак Карьяхамада, но мужчины и юноши Карьяхамады выступили против них. Они устроили засаду на дороге и были перебиты, пленный под пыткой сказал, откуда они, и инглизы пришли и расстреляли из пушек кишлак. Карьяхамада — то, что осталось от Карьяхамады — впала в забытье, и много времени минуло, прежде чем она очнулась. Но очнулась, и глиняные дома-коробки, дома-башни наполнились зерном, скотом, молоком, огнем и детьми. И летом снова потрескивали сады от обилия плодов, — в долине благоприятный климат, плоды здесь сочны и увесисты, до сих пор на кандагарском, газнийском и кабульском базарах возле торговца карьяхамадскими яблоками и сливами всегда толпятся покупатели. Богаты были и урожаи пшеницы, винограда, и смушки были густы, шелковисты, с седым отливом.
Но инглизы вернулись, они снова шли по кандагарской дороге на Кабул. Сыновья карьяхамадцев, погибших в их первый приход на кандагарской дороге, взяли кремневые ружья, сабли, ножи и мотыги и отправились встречать инглизов, и все повторилось, — только в плен уже никто не попал; но инглизы теперь знали Карьяхамаду — седой капитан повел за собой конный отряд. До утра Карьяхамада горела.
3
Нет божества, кроме Аллаха! Аллах велик! Аллаху принадлежит весь мир. Аллах велик! (Арабск.)