...на европейской части территории страны будет преобладать холодная погода... минус... на Урале... снежные заносы... в Москве... Открылась дверь. Глаза машинистки были светлы, губы улыбались, но она сдерживала улыбку и нарочно хмурилась, — Евгения сразу все это увидела.
— Пьешь чаек, — сказала машинистка.
Евгения кивнула.
— Блюдешь фигуру. А это вредно, голубушка.
— Блюду, — откликнулась Евгения. — Хочу осиную талию.
— Да ты и так хороша.
Машинистка закурила, приоткрыла форточку.
— На улице, — сказала она, — и впрямь весна весной. Такой ветер. Так бы и стояла, выставив лицо. Такой ветер, наверное, омолаживает. Как ты думаешь? Вот бы залезла на крышу и торчала там, подставив физиономию этому ветру. Чтобы все эти проклятые морщинки разгладились, чтобы кожа стала чистой, гладкой, розовой, как у девочки... Пожалуй, стоит и груди обмыть этим ветром? Чтобы и они посвежели, поднялись, налились. За что нас бог наказывает морщинами и болями...
— Нечего было соблазнять Адама.
— А! из-за этого придурка!.. Ну уж! враки! Сам, небось, подмигивал, терся, а она только сказала: да. Ну, а гром грянул, — он в кусты: ничего не знаю, бабочек ловил, молчал. Может, и молчал. Но его молчание было громче и лютей любого зова.
— Вообще-то там змий был, он...
— А! вали теперь на змея!.. Женя, знаешь, со мною хочет... встретиться... Женя, это, конечно, свинство с моей стороны...
— Катя, мне уйти?
Машинистка виновато посмотрела на Евгению.
— Во сколько?
— В час.
— Хорошо.
— Женечка, извини ради бога.
— Перестань.
— Но я не могла отказать, он, как ребенок...
— Он — Алеша? — спросила Евгения, разбирая постель.
Машинистка кивнула.
На европейской части... Владимир, Рублев... преобладать... снежные заносы... и только посреди поля темный теплый круг с пушистыми деревьями, которые роняют вязкую смолу, — смола тепла, каплет на мои голые плечи, смола теплая на голые плечи, на платье: кап-лет, смола, кап-лет. «Они просвечены солнцем». Маленькие каплеобразные солнца. Они горячи. Чари. Каплеобразные чари! Ах! ах! ах! сверкают! ах! горят! Каплеобразные солнца. На плечи, на руки, на колени. Ах! ах! ах! вязкие липовые солнца. Липа, Липочка. Ах! ах! ах! вязкие липочки.
Чей-то лик среди лип, загадочный лик среди лип.
Я Лип. Я пришел, Ева-ения. Грудной голос. Ева-ения. Грудной голос. Ева-ения.
Ах! ах! ах! — кричит какая-то птица.
Я оботру краем платья твои ноги.
Мои ноги чисты, Ева-ения. Я шел по снегам. Я Лип. Я пришел осушить твои вечные слезы, Ева-ения. Я Лип. Я прошел сквозь снега. Мои очи чище горнего света.
Ахахах! на ногах кровь! — кричит невидимая птица. Она где-то здесь. Сидит на ветвях. Невидимая птица.
Ах! ах! ах! рвет платье!
Что ты делаешь, Ева-ения, женщина. Я Лип. Я пришел осушить твои вечные слезы.
Но ты порезал ноги. Наверное, наступил на битые бутылки, их тут много, всюду битые бутылки, куда ни ступи, всюду битые бутылки, Лип, сказала говорит говорю Ева-ения. Садись.
Я Лип.
А я Ева-ения, перевяжу твои ноги.
Ах! ах! ах! она перевязывает ноги! ах! на материи проступают алые пятна! слишком тонка, невесома материя твоего платья, женщина! твои бинты намокают и рвутся! ахахах!
Ах! ах! ах! она снимает рубашку! как же ты будешь перед ним голая? блудница! любодея хитрая!
Замолчи и не каркай.
Ах! ах! ах! рвет рубашку!
Ну вот, это крепкие, плотные бинты. Не туго, Лип?
Ах! ах! ах! срамница! чародейка блудоокая! кошка похотливая! Лип! Лип! Берегись!
Да замолчи ты, бестолочь.
Ах! ах! ах! не замолчу! буду каркать! Ах, будет! будет!
Молчи, Я Лип.
Будет снег, будет смерть, будет кровь и кровь на крови.
Молчи, Я Лип. Я замыкаю уста твои.
Ты Пил, а не Лип, а я Птица. Тица. Ацит.
Молчи, Птица Ацит. Я замыкаю уста твои.
Будет! будет! — марсоликому будет конец.
Молчи, Птах Ацит.
Будут самумы, саранча все пожрет, будет жара, и мальчик станет мужчиной... я сижу листаю журнал, и он входит, он пришел, кареглазый дикий мальчик, черный от солнца, белозубый, за окном все горит: земля, небо, крыши, он смотрит на меня тусклыми больными глазами, и я хочу напоить его нежностью моих взбухших сосцов, — и вот я встаю.
Ах! блудодея! ах!
Молчи, Я Лип.
А я Птах Ацит, слушай, Ева-ения!
Моторы гудят, стекла опущены, и в кабину бьют потоки раскаленного воздуха. Тусклое раскаленное небо. Прожаренная степь, каменистые холмы. Каменистые холмы, пышущие жаром. Каменистые холмы дрожат, двоятся. Колонна идет по дороге меж каменных холмов под медным вечерним небом. Ты смотришь на каменные холмы-шлемы, слыша тяжелую поступь македонцев, скрип персидских колесниц, ржанье монгольских коней и крики инглизов, — и вот теперь здесь идет колонна твоей страны, плывет по пышущей дороге. Ты смотришь вверх и видишь птицу в медном небе, это я, Птах Ацит, — но ты думаешь, что это просто птица.
А это я, Птах Ацит, я парю над пыльной твердой землей в медном небе и вижу, что будет. Я вижу дорогу, всю дорогу от начала до конца. Я вижу все, что будет. Я вижу людей, ждущих вас, я вижу их лица, их глаза, алчущие вашей крови, я вижу их смуглые руки, я вижу их сердца и вижу ваши сердца, и вот: они так похожи, буроватые мешочки из мышц, перекачивающие сок жизни, и лишь одни немного больше, другие меньше, одни стучат чаще, другие реже, и нет сердца более правого и сердца менее правого, сердца умного и сердца глупого, сердца доброго и сердца злого. И я вижу тебя. Ты смотришь в мои глаза, не видя их. Отводишь взгляд. Готовься! Машину сотрясает удар, водитель кричит: что-то попало в фургон! В фургон попала граната. Там же книги! — вскрикиваешь ты. Книги! женщина! прикуси язык! сейчас ты услышишь хруст лобового стекла и лба водителя, сейчас жидкую жаркую серую дорогу окрасит кровь, бьющая из разорванных трубопроводов, из выбитых орбит, сейчас она хлынет и потечет, запекаясь на обочинах, журча и пенясь, потечет сладкая, красная. И будет крик под медным небом, будет визг, будут слезы, пламя, дым и звон стекол. Книги! женщина! Книгу можно вспомнить и вновь записать, но попробуй вновь написать любого из этих бьющихся в судорогах на огненной дороге. Книги! женщина! Вот один за другим они уходят безвозвратно, — вот, вот, — видишь? слышишь? И вот — видишь?.. Но этот не уйдет, он вернется и будет жить, пока не напишет свой трактат. А вот этот... эта... это ведь... узнаешь? можешь отвернуться. Но я помогу тебе, я спущусь и клюну в бьющийся трепещущий бурый мешочек мышц, чтобы все прекратить. И вот: дорога, все кричит, горит и погибает, и все напрасно. И вот еще одна дорога, и другая колонна, и другие люди со знаком на лицах, и снова кровь, огонь и крик, — и все напрасно. И вот иные земли и иные люди с иными именами, с иным языком, но с тем же знаком на лицах, и снова грохот, блеск, стон. С лица земли они стирают города, деревни, сады, друг друга, — и будут стирать!
Это так, Лип?.. все, что Птах тут говорил?..
Пока знак зверя не сотру с их лиц.
Ах! не сотрешь! ах! не успеешь! и будет!
Сотру с их лиц Именем Моим, Я Лип.
Ах! что же ты не стер?! Имя твое — пустой звук! ветвь масличная! Ах! ах! пораженечка пора Женечка.
— Тебе ужасы снились?
— Мне?.. Ничего не снилось.
— Женечка, пятнадцать минут первого.
Евгения потянулась, зевнула.
— Там снег?
— Снег? Нет, хорошо, тепло, весна.
— Пораженечка, — пробормотала, жмурясь, Евгения. — Почти парижаночка... как звал меня один человек, добавляя: кносская. Но разве я такая уж курносая?
— Не пойму, о чем ты.
— Боже мой, как хорошо в Париже!
— Ты в Париже была?..
— Нет, но один человек был и рассказывал.
— Женечка, он уже ждет.
— Кто?.. Ах, прости. Сейчас я оденусь и улизну. Возьму фонарик и буду читать про Париж.
— Лучше свет зажги.
— Что ты, слетятся. Усатые мотыльки.
Звезд не было, — небо слепое. Было темно, тепло, сыро. Как бы не заблудиться. Она споткнулась и чуть не упала. Но! хороша парижаночка кносская с расквашенным носом! Она поднялась по ступеням, нашарила замочную скважину, сунула в нее ключ, повернула ключ, вошла в библиотеку, прикрыла дверь, включила фонарик, направила луч на стеллажи, на потолок, на стену, на стол... Почему-то оказалось, что с фонариком страшней. Она выключила его. Действительно, так было лучше. Но я же собиралась почитать. Что? Стендаля, Бальзака. Она включила фонарик, отыскала книгу. Чернокудрый провинциал рвался в Париж... соблазнил г-жу де Реналь... или она его?.. Нет, пожалуй, скучновато. Лучше Бальзака. Бальзака?.. Его романы, как недопеченные буханки. Вообще Толстой опреснил все. Кто-то прошел под окном. Она выключила фонарик, приблизилась к окну, пальцем раздвинула шторы... Снег. Она вышла на крыльцо.