— Нельзя. Дайте слово.
— Хорошо, обещаю: я буду терпеть. Я постараюсь, если это серьезно.
— Серьезно, — сказал он, рассматривая что-то на земле и не поднимая глаз на женщину.
— Я постараюсь. Хотя меня уже разбирает любопытство. Мужчины легко справляются с любопытством. Но я тоже справлюсь, не беспокойся. И все же... интересно, что или кто там может быть? — Она сидела с прямой спиной, не поворачивая головы ни вправо, ни влево, но скашивая карие крупные глаза то в одну, то в другую сторону. — Да это же настоящая мука, — сказала она наконец.
— Просто нужно привыкнуть.
— Нет, к этому привыкнуть невозможно! — Она помассировала шею. — У меня вот уже шея деревянная. И глаза выворачиваются, как у лошади, почуявшей волка. Кстати, я бы не отказалась от шор. Они здесь просто необходимы... А что будет, если все-таки я случайно посмотрю? Кажется, идя к тебе, я ничего такого не заметила... Впрочем, я смотрела на тебя, не обращая внимания на все остальное... Нет, но я бы увидела, если бы там что-то было. Если только это не такое маленькое, что могло скрыться за твоей спиной.
— Я не знаю, — откликнулся он, не глядя на женщину.
— Это настоящая пытка. И все это время ты терпел и не оглядывался? Сколько же ты здесь?
— Не знаю.
— Даже приблизительно?
— Может, несколько дней. Или лет. Иногда кажется — сто лет. Или тысячу. Не знаю. И еще тысяча пройдет, а не узнаешь. — Он говорил, не глядя на женщину. — Иногда кажется, что топчешься на месте. Ноги переставляешь, обходишь лужи — вроде продвигаешься куда-то, а на самом деле — на месте. — Он помолчал, хмыкнул. — Здорово: протоптаться на месте тысячу лет. И еще тысячу. И никаких перемен. И нигде никаких примет. Одно и то же: земля, небо, лужи... Сунуть голову в лужу.
— Кажется, за твоей спиной и я, — тихо сказала женщина.
Он удивленно взглянул на нее.
6
В полдень раздавался неясный неприятный звук, как будто чьи-то нервные пальцы нечаянно задевали струну, звук затихал, но тут же вновь разносился в жарком струящемся воздухе, тонкий и жалящий; затем он повторялся еще раз и еще раз, и становилось ясно, что он не случаен, что педантичный музыкант снова пришел и настраивает свою скрипку; и действительно, вскоре скрипка безумолчно ныла, в воздухе неслись мельчайшие твердые частицы рассохшегося, рассыпающегося мира, а после обеда скрипке уже подвывали волынки и барабанно бухали двери, и хлопал брезент, солнце тускло смотрело сквозь горячие пыльные волны; скрипка, волынки — визгливей и громче, в мутной вышине растворяется солнце, степи дымятся, как шкуры жертвенных баранов, визг, вой, на зубах песок, в глазах пыль, ожидание самума... Но ревущий самум приходил не всегда, чаще все ограничивалось игрой скрипок и волынок.
Но вот другой полдень, все то же: жалящие звуки, песок на зубах, ожидание, — и он идет, бьется между землей и небом, бурлит коричневый океан. Солдаты бегают, задраивают окна, прижимают края палаток мраморными кусками, прячут все, что может улететь, сломаться, за последним закрывается дверь, в палатке духота и сумрак, тусклые лоснящиеся лица, негромкие голоса... сейчас даст... Самум захлестывает батареи, город, Мраморную. Все качается и бьется, потрескивает... Хруст. Что-то падает в воду. Гремит железо. Чей-то крик. В ушах гул. Сейчас! Но самум начинает стихать, самум слабеет, выдыхается. И на этот раз у него не хватило сил. Он лишь опрокинул бочку, сломал еще один лысый тополь, сбросил и разбил телефон, занес все пылью и песком и выдохся. Но когда-нибудь у него достанет сил срезать деревянную вышку перед окопами, вспушить мраморную ограду, сдернуть палатку, снести глиняный домик, свинарник и баню, — и, подхватив мраморные куски, ящики со снарядами, свиней, гаубицы и солдат, всех без разбору: офицеров, фазанов, сынов, дембелей,-он устремится дальше и обрушит мраморные кулаки на город, пронесется, проламывая крыши, расшибая черепа и окна, раздирая знамена и лица, рассыпая дома, зашвыривая на Мраморную сейфы и танки, срывая брезент и кожу, ломая ребра и хребты, глотая бассейны, сбивая трубы, — и ящики будут парить во мгле, как гробы, а снаряды с черными сосцами, как груди богини, и в пыльных вихрях пронесутся командиры, штабисты, зампотехи и стая замполитов с гипсовым бюстом во главе, мелькнут бумаги, провода, телефоны, красные папки, печати, портреты моложавых розовых членов, тома, стучащие машинки, котлы, бинты, ванночки, алая вата, глянцевито блеснут фотографии улыбающихся парней в пятнистых куртках с засученными рукавами, взовьются измазанные обрывки газет, журнальные листы, письма, закружатся, вереща, полковые шлюхи верхом на тугих чемоданах, закувыркаются расфуфыренные дембеля, теряя трофеи, — и наконец в полковых сортирах всхлипнет дерьмо многолетней выдержки, всколыхнется, забурлит и затопит то, что было городом у Мраморной горы. ...фуражка, фуражку, фуражка. Что ты молчишь?
Черепаха оторвал взгляд от города, залитого еще горячими лучами вечернего солнца.
— Говорю: фуражка.
Он наморщил мокрый лоб.
— Говорю: фуражку?.. Ты что? отключаешься?
— Жарко.
— Достал ты?
— Что?
— Фуражку, фуражку.
— Фу... жарко, голова трещит.
— Скоро поедем, а ты без...
— Трещит.
— ...фуражки. Но радуйся, у земляка есть лишняя. Двадцать пять.
— Нету.
— Скостим: двадцать.
— Ни чека.
— Он возьмет часы.
— Да мне уже выдали одну... На кой черт еще...
— Ты, артиллерист, собираешься ехать в помидорной фуражке?
— Что в помидорной?..
— Ехать! В Союз Советских Социалистических Республик!!
— Думаешь, мы... выберемся отсюда?
— Ну, Корректировщик совсем раскис.
7
Хлеб и вино, тихо сказала она.
Хлеб и вино для тебя, тихо повторила она и встала.
Он со страхом смотрел на нее, не хотел повиноваться, но шел на блеск винных глаз, на черноту волос и запах смуглого тела.
8
Операция, операция, — в городе вновь заговорили об операции. Старшина выдал дембелям парадную форму, и они ее ушили и подправили на свой вкус, но — операция, операция, все заговорили об операции. У дембелей уже все было готово: альбомы оформлены, погоны проклеены и пришиты, значки обтянуты для пущего блеска целлофаном и прикручены к кителям, подарки уложены в кожаные чемоданчики, но — операция, операция, полк готовился к новой операции, а в небе все не появлялись тяжелые и громоздкие Ми-6, груженные новобранцами.
— Я же говорил вам, — сказал Черепаха после того, как командир полка, собрав дембелей на плацу, произнес речь, смысл которой заключался в следующем: Родине, ребята, необходимо... и я даю вам слово, что это будет ваша последняя операция.
9
Ее лицо, глаза, волосы, руки уже вновь были легки и светлы, она была молода.
Одевшись, она взглянула на него. Пойдем? Я готова. Он недоверчиво смотрел на нее. Она улыбнулась. Как тебя зовут? Меня?.. Он пожал плечами. Не знаю... А тебя? Утренняя Корова. Нравится мое имя? Он подумал и кивнул. Пойдем? Он поднялся с земли.
Они шагали рядом. Его тело лоснилось, на ногах переливались мускулы. Утренняя Корова шла босиком, но в какой-то одежде.
Он немного отстал. Что ты отстаешь? Он нагнал ее. И снова начал отставать.
— Зачем ты отстаешь?
Он смущенно молчал.
— Я тебе мешаю?
— Нет, — судорожно вздохнул он.
— Ах, ты следишь за мной, да? да? Я угадала?
Он кивнул, и она лизнула длинным мягким языком его в нос и потерлась щекой о его грязное плечо, щекоча шею концами волос, и его кожа стала пупырчатой.
— Я никуда не исчезну, — сказала она.
Он отвернулся.
— Почему ты отворачиваешься?
Он влажно засмеялся.
Они долго шагали.
— Отдохнем?
— Жаль, здесь нет деревьев, — сказал он, усаживаясь рядом с нею.
— Деревьев? — Она отерла ладонями лицо. — Деревья дают тень, но здесь нет солнца. Зачем тебе тень?
— Деревья дают ветер.
— Ах, да, я забыла: ветер дует потому, что деревья качаются.
— Росли бы они на севере равнины, и тогда дул бы северный ветер. Я люблю северный ветер.
— Да, — согласилась она, — это было бы замечательно. А еще лучше озеро или море впереди, и мы бы искупались. Я ужасно люблю купаться. Я купалась в озерах и реках и в нескольких морях. Но еще ни разу в океане. Наверное, страшно?