Софус был во многих отношениях хорошим человеком – несебялюбивым, заботливым – к тому же обладал способностью воодушевлять и воодушевляться самому. Он также был намного больше среднего увлечен искусством. Благодаря ему я осознала, как тоскую по временам в Национальной академии художеств в Осло, по возможности вновь рассуждать о проблемах и фундаментальных концепциях. В моей рутинной, заточенной под нужды рынка работе мне редко приходилось рассуждать.
Софуса, что неудивительно, более всего занимал свет на живописных полотнах. По пятницам он умыкал меня из офиса, чтобы взять с собой, например, в Рим и поводить за собой по темным церквам, где он клал монетки, чтобы ему позволили зажечь лампы перед полотнами Караваджо. Он мог рассуждать об исполненных драматизма и внеземного света картинах Педера Балке[15] с видами Северной Норвегии или о мерцающих венецианских акварелях Уильяма Тернера. Софус говорил и говорил, а я его слушала. Его воодушевление было заразительно. Я ощущала себя в вербальном солярии.
Когда мы впервые занимались любовью, луна висела на небе удивительно близко. Лунный серп образовывал мою заглавную букву, чтобы сказать, что небо – мое. Я истолковала это как знак. Это наконец-то должна быть любовь. И стиль Софуса в постели укреплял меня в этой вере. Он действовал как японский художник, как мастер[16]. Сначала он стоял или сидел передо мной обнаженным, и его эрекция не оставляла сомнений в том, что он в высшей степени готов к действию. Но только как следует изучив мое лицо, как натуру, тщательно впитав и сохранив в памяти самую суть, он стремительно наносил уверенные мазки на лист, то есть на мое тело. Про себя я звала это «художественным сексом».
Сила Софуса была, однако, и его слабостью. Его взаимоотношения со светом утомляли. Это было безусловным преимуществом в его работе на театральных подмостках, где его знали как человека, способного осветить лицо актера так, что публика увидит даже выражение глаз. Но в повседневной жизни это могло раздражать. Зайдя в комнату, он нередко переставлял лампы. Он требовал, чтобы мы уходили из ресторана посреди приема пищи, если больше не мог выносить неправильное освещение. Я быстро смекнула, что у этой мании была и оборотная сторона. Софус был ревнив. За гранью разумной ревности. Когда мы сидели друг против друга и болтали, он неизменно был тиранически зациклен на том, чтобы свет правильно падал мне на лицо. Ему необходимо было видеть глаза. Не потому, что ему хотелось насладиться их редким голубым цветом – дед утверждал, что, глядя в них, думал о ляпис лазури, – но потому, что он хотел видеть, не скрываю ли я от него что-то. Я говорила, что он может на меня положиться. Он был подозрителен и до смерти боялся, что что-то в моей жизни не освещено его прожекторами. Думается мне, что именно этот его страх заставлял его любить меня более грубо, так что художественный любовный акт со временем превратился во что-то животное. Его эрекции больше не вдохновляли меня. В них появилось нечто монструозное, угрожающее.
Но вернемся к его положительным качествам. Софус коллекционировал русские иконы. Не думаю, что они были особенно старые или особенно дорогие, но на стенах их было в изобилии. Его впечатлял их внутренний свет.
– Икона – сильнейший знак из всех существующих, – утверждал он.
Софус пространно рассказывал мне о технике иконописи, об иконных досках, грунтовке левкасом, прориси, росписи творёным золотом и ассисте, о темперных красках.
– Икона – это не картина в западноевропейском понимании, – вещал он. – Икона на тебя смотрит. Или обращается к тебе.
Поначалу я жадно ловила каждое слово, но со временем снова и снова повторяемые формулировки и толкования набили оскомину. Будто день за днем ходишь по музею с одним и тем же гидом. К тому же я все явственней ощущала расхождение между страстью Софуса к религиозным изображениям и его личными духовными свойствами. Что-то в нем все-таки есть, размышляла я, коль скоро у него такое редкое увлечение. И мне нравилось, как поблескивает сусальное золото на нимбах над головами святых на самых тонко выписанных иконах. Они напоминали мне дедушкины золотые буквы. Алхимию. Облагораживание человека.
16
В японской традиционной живописи тушью Суми-э мазки наносятся быстрыми, уверенными движениями кисти, а эскизы отсутствуют.