– Вот это да! – внезапно выпалил кто-то. – Это ж надо так красивуще писать.
Теперь они смотрели на меня по-новому, с уважением что ли.
– Напишешь за меня любовную записку? – спросила главная, то ли в шутку, то ли всерьез.
Они сунули тетрадку обратно и зашагали прочь. Мой почерк, мой шрифт меня спас.
Вечер. Я у экрана компьютера. Только голова повернута прочь от монитора, как от лампы. Я нацелилась его найти. Я обязана его найти. Фоном звучит сякухати, меланхоличные ряды звуков с шелестом дыхания. Я разыскала старые диски: еще с тех времен. У меня с десяток CD с записями японских бамбуковых флейт, наверное потому, что звук напоминает мне шрифт – знаки, написанные легким, но уверенным движением кисти. Чем дольше мои глаза скользили по содержимому папок, результатам многолетних проб и ошибок, тем больше я убеждалась, что, работая в рекламной сфере, я долгое время пользовалась алфавитом напрасно. Или что надругалась над шрифтом, шла на что угодно, лишь бы его заметили. Принуждала буквы к стриптизу. Слишком долго я искала легкой жизни. Мои удостоенные премий кампании впору сравнить с бумажными самолетиками, которые мы с дедушкой искусно складывали из газетных листов. Мне вспомнилось, как мы запускали их прочь со скалистого утеса за домом и как это было занятно: листочки, полные сложенных в бессмысленные предложения слов, парят в воздухе, а потом бьются оземь. Шрифт на краткий миг обретал крылья, да только напрасно – пустая игрушка, все забавы ради.
При виде ранних попыток мой взор заволокло пеленой ностальгии, будто смотришь на старые любовные письма, которые решила сохранить, хоть они и наивны; и я вспомнила, о чем мечтала: о том, что шрифт будет работать в тишине, в глубине. Когда-то я знала, что шрифт – весо́м. А потом предала свой собственный опыт.
Нигде я не чувствовала себя дома больше, чем у дедушки в Мемфисе, среди молотков, киянок и зубил всех мастей, среди оселков, обдирочных кругов, банок и склянок, угольников и линеек и предметов, о назначении которых я могла только догадываться. Мне было хорошо среди камней разных пород, которые стояли под длинным навесом снаружи. Особенно мне нравился мрамор «Норвежская роза» из Фёуске. Еще когда я была совсем крохой, дедушка научил меня узнавать основные созвездия, выкладывая поблескивающие мраморные осколки на черной тряпице. Он рассказал мне о небе над пустыней недалеко от Каира, где полным-полно световых точек, аж страх разбирает. Возможно, именно поэтому я думала, что камни, с которыми работал дедушка, были как-то связаны с небом, со звездами.
Элиас Йенсен тем не менее считал, что мрамор переоценивают. Слишком он непрочный.
– Потрогай, – он проводил пальцами по кромке камня. – Как кубик сахара.
Дед ценил гранит превыше других минералов. Он вырос рядом с гранитом. Его отец управлял небольшой каменоломней. Но лучший гранит был все-таки в Швеции, черный, плотный камень.
– Уж в чем в чем, а в этом шведам можно и позавидовать, – говаривал дедушка. – Одно удовольствие с ним работать. Никаких тебе сюрпризов.
В дедовой мастерской я была в другом мире. Он сам звал ее Мемфисом, в честь египетской столицы времен Древнего царства. Другие знали ее как «Элиас Йенсен Монумент». Все, кто в то время ездил из Осло в Тронхейм, помнят вывеску перед зданием и навесы прямо возле магистральной автодороги. Я долго думала, что дедушку звали Монумент. Да он и был монументом.
После уроков я старалась забегать в Мемфис как можно чаще. В мастерской дед неизменно облачался в просторную галабею поверх сорочки и брюк – длинную, широкую, похожую на шлафрок рубаху из хлопка, которую носят в Египте. Цвет, когда-то темно-синий, сейчас выгорел и вылинял. Мне всегда казалось, что необычное одеяние делало дедушку похожим на монаха, склонившегося над камнем с молотком и зубилом. Или на скульптора в рабочей одежде. А летом, когда он шагал домой и ветер заставлял хлопковую ткань трепетать, он напоминал бедуина. Элиас Йенсен был всем сразу: монахом, ваятелем, кочевником.
Мне нравилось наблюдать, как дед работает, или слушать его приглушенное бормотанье, когда он плескал себе черного, подслащенного кофе из видавшего виды термоса и ел заботливо приготовленную дома снедь: хлеб с яйцом и анчоусом, украшенный веточкой петрушки, или грубый печеночный паштет – который он делал сам, – увенчанный половинкой оливки. Дедушка относился к еде со всей серьезностью. Но, как правило, он не прерывал работы, когда я приходила. Преисполненный перфекционизма и гордости за профессию, он работал над памятниками с благоговением.