Как это нередко случается, желанные знакомства происходят в самые последние минуты. Виктор Телеукэ должен уехать в Кишинев. Он вышел в парк на прощальную прогулку. Под глазами его набрякли мешочки — следы неустанной работы, когда голова постоянно склоняется над письменным столом.
А сейчас Виктор Телеукэ смотрит ввысь, на вершины кипарисов в угасающем золоте последних лучей, и как бы сливает с ними свой грустный взгляд.
Я медленно приближаюсь к поэту, но меня еще раньше выдает звонкий хруст кипарисовой шишки. Виктор Телеукэ оборачивается и вдруг произносит с сожалеющей ноткой в голосе:
— Вот уезжаю… И поговорить не пришлось.
— Да ведь лучше поздно, чем никогда! — восклицаю я.
— Тогда пройдемся немного…
Первая и последняя прогулка! Прощальный разговор. Я спешу выговорить свои впечатления о сборнике «Портреты во времени», — спешу потому, что мне куда важнее выслушать суждения самого Телеукэ о поэзии, о литературе вообще.
…После отъезда Виктора Телеукэ я записал отдельные высказывания этого интереснейшего молдавского поэта, самого, пожалуй, «философичного» из всех, особенно склонного к гиперболизму, к возвышению земного до «вселенского».
Как по-разному звонят колокола, так и в стихотворении должно быть многозвучие или даже разнозвучие, при единстве мысли и чувства.
Да, вы правы: в моих стихах есть сбивы ритмические. Но размер нарушается сознательно — для перехода одной тональности в другую, для большей запоминаемости произведения.
Много читаю поэтов братских республик. Интересна эстонская поэзия и всей Прибалтики. Есть в ней грустное что-то, северное.
Начал изучать геометрию Евклида, труды Лобачевского. Попутно пришел к выводу, что в поэзии множество параллелей может сходиться в одной точке — человеческой душе, тогда как в геометрии такое якобы маловероятно.
Родился я в деревне, которой больше шестисот лет. В свое время она была передана господарем боярину. С ней связано много тяжких впечатлений детства. Помню, как немцы расстреливали моего отца, но пуля скользнула по щеке, попала в плечо и вышла сквозь лопатку… О родной деревне написал поэму. А всего у меня написано четыре поэмы. На русский они пока что не переведены: не найти сомысливателя-переводчика, который мог бы проникнуть в стихию твоих образов, дум. Да и труден был бы перевод из-за внутренней рифмы, из-за ритмических сбивов…
Вспышки звезд и вспышка вдохновения — разве нет между ними связи!
Мне довелось побывать в Анголе — и вдруг, находясь один в номере гостиницы, я стал писать о космонавте Волкове. Мне вспомнился памятник герою в Москве. Поразили тогда его космические глаза, устремленные в небо, а за спиной его — переломленная орбита… И Волков словно бы вышел из сумрака вечности и вошел в сумрак земной, ко мне, — и мы стали говорить…
Через фильтры своего сознания я как бы процеживаю мысль, хотя многое в моих стихах остается нарочно непроцеженным: пусть думает, домысливает читатель.
1982
О ЧЕМ ПОВЕДАЛ ХАКАС
Зима 1958 года. Ялтинский Дом творчества…
Как сейчас вижу тихого, бледного, грустного Петра Дорошко с неразлучным веселым Иваном Неходой, немногоречивого Тихона Семушкина и щедрого на шутку Виктора Бокова, скромного и вежливого пермяка Льва Давыдычева и всегда порывистого казаха Саттара Сейтхазина со знойной, будто марево, дымкой в раскосых степных глазах…
В середине января приехал крепыш с большой круглой головой, плотно вжатой в квадратные плечи, со сдержанными, медлительными движениями, за которыми, однако, угадывалась какая-то напружиненная, умная сила. Ко всему он был скуласт, узкоглаз и бронзовато-смугл по-восточному. Держался с первого же дня особняком.
— Кто это? — спросил я у поэта-киевлянина Петра Усачева, человека всезнающего, по-хорошему любопытного и приметливого.
— Николай Доможаков, — без промешки ответил тот. — Поэт из Хакасии. Впрочем, говорят, он и прозу пишет.
Шли дни, а писатель-хакас не выказывал ни малейшего намерения сблизиться даже с соседями по столу в столовой. Молча поест, вытрет губы салфеткой и уйдет с наклоненной вперед округлой, коротко стриженной лунообразной головой, со слегка отведенными от боков руками, чем-то напоминая борца, хотя, конечно, приходилось ему сражаться лишь с непокорным словом.