О ком и о чем бы мы ни говорили — о Паустовском и Лидине, о Ясной Поляне, о статье критика Чалмаева, только что напечатанной, о гоголевской квартире в Ленинграде, о горе-беде Соколова-Микитова («Совсем плохо видит мой друг, давно диктует рассказы») — Федин помнил о книге Расторгуева.
Когда мы отужинали, он увлек меня в комнату-боковушку, к стеллажам, и принялся азартно разыскивать «смоленские говоры». Но книга все не давалась в руки, хозяин начал поругивать ее, с добродушной, впрочем, досадой: «Ведь вот тут же была, в этом углу, сама в глаза лезла, проказница, а как нужна, так и нет ее!..»
Поискам книги-любимицы Федин отдавался всем существом.
— Да вы не хлопочите, Константин Александрович, — уговаривал я, чувствуя себя неловко от чрезмерности его заботы. — Расторгуевскую книгу я непременно разыщу в Публичной библиотеке.
— Тогда я, знаете, набросаю по памяти ее титульные данные… — И Федин тут же присел на подножную скамеечку, положил прямо на широкую не стариковскую коленку бумажный листок, весь вдруг как-то пружинно съежился и стал писать.
Но как он писал, с какой страстью и самоотдачей! Его перо словно бы врезало своим острием в белизну бумаги каждое слово. И чувствовалось: для него, Федина, нет, видимо, «сословного», что ли, разделения между написанием обыкновенной записки и страницы художественной прозы — любому делу он отдается с равной уважительностью истинного трудолюбца.
— И все-таки я ее разыщу, — вручив листок, пообещал он. — Вдруг что-нибудь не так написал…
Вот и наступила последняя минута нашей встречи…
Стоя внизу, в прихожей, у самых дверей, обитых клеенкой, хотел я сказать Федину какие-то особенные слова благодарности за его доброту и участье в моей литературной судьбе, но разволновался и слов нужных не находил. Да и чувства мои были сильнее слов и, значит, невыразимы. Будто бы от внутреннего толчка я вдруг кинулся к Федину, глядящему на меня с прощальной улыбкой, прижался щекой к его плечу… и выбежал за порог — в метель, в холод…
Тут бы и поставить последнюю точку в моих записях, но жизнь продолжила их.
Утром мне принесли небольшой пакет и голубой конверт.
Я вынул из конверта сложенный листок и прочитал:
Дорогой Юрий Фомич,
только что Вы ушли, как музыка книги далась прослушать себя. Нашел! Вот точный титул издания:
А в пакете оказалась книга «Города и годы», с портретом писателя и его дарственной надписью:
Юрию Помозову
на память
о переделкинской встрече —
Я мог бы долго говорить о К. А. Федине; в заключение прибавлю лишь одно.
Если из книг любимого писателя я неизменно выносил О б р а з в р е м е н и, который он, по собственному признанию, «включал в повествование на равных и даже предпочтительных правах с героями повести», то из встречи с Фединым, пусть краткой, я вынес О б р а з ч е л о в е к а того революционного времени, мудрого и простого, живущего интенсивной душевной жизнью творца, истово служащего литературе — и заразительно, ибо каждый, наверно, кто хоть раз встретился с Константином Александровичем, уносил от него заряд творческой энергии и возвышенной веры в свои собственные силы, в то, что лучшая книга еще впереди, и, значит, прикипай всем существом к письменному столу и работай вдохновенно и мастеровито, р а б о т а й п о-ф е д и н с к и!
Снова вмешалась жизнь… и раздвинула пределы моего очерка.
В 1975 году я закончил последнее произведение из цикла «волжских повествований» и на радостях послал К. А. Федину письмо, в коем перечислил все восемь книг, посвященных Волге.
В конце письма (до сих пор не могу простить себе докучливость) я посетовал на издателей, притормозивших выпуск моей новой книги.
83-летний Федин быстро откликнулся:
Ю. Ф. Помозову