Выбрать главу
IV

Не думал, не гадал я, что когда-нибудь встречусь с любимым писателем Леонидом Леоновым! И вот он передо мной — по-молодому стройный, даже изящный, в плотно облегающем, новом, с иголочки, костюме, с этими характерными и памятными по фотографиям непокорными, на обе стороны рассыпавшимися волосами.

Круглое и открыто-ясное русское лицо, не притемненное ни одной сумрачной морщиной; крупный прямой нос, по-доброму приютивший редкие, во всю верхнюю губу, усики, хотя они кажутся все-таки чуждыми; серые, спокойно-внимательные глаза, задерживающиеся на человеке ровно столько, чтобы подметить в нем и запомнить какую-нибудь неповторимую черточку, — таков, пожалуй, беглый портрет нашего дорогого гостя.

Мы затаили дыхание, ждем, когда заговорит Леонид Леонов и непременно выскажет в первую же минуту что-то мудро-возвышенное, весомое, ибо сам речевой строй леоновских произведений как бы предопределяет подобное ожидание. А он, взглянув на стенографистку, тоже настороженную, но, конечно, по-своему, улыбнувшись ей и как бы улыбкой задабривая, произносит мягким бархатистым голосом:

— Записывать ничего не надо. Мне уже довелось побывать под автобусом.

Последнюю фразу, разумеется, надо понимать не буквально, а исходя из свойственной Леонову повышенной метафоричности и в том смысле, что слово — не воробей, вылетит — не поймаешь.

Несколько разочаровывает и его явно извинительный тон вступления к беседе:

— Я, видите ли, не прирожденный киносценарист, на сценарном поприще практиковаться не вознамериваюсь, и ежели моя пьеса «Нашествие» увидела экран, то сие событие свершилось вовсе не потому, что я знаю специфику сценарного дела, а скорей благодаря драматургическому заряду, заложенному в пьесе. Поэтому я поведу свой разговор о драматургии…

Здесь Леонид Леонов делает паузу и… вдруг совершенно по-домашнему опрощается, то есть расстегивает пуговицы явно тесноватого пиджака, расслабляет галстук у шеи и тут же широко распяленной рукой захватывает свислые волосы и зачесывает их не хуже, чем гребенкой, к затылку. А я сразу облегченно вздыхаю. Мне уже ясно, что Леонид Леонов не из чувства предосторожности пренебрег стенографией, а именно в силу природной размашистости своей чисто русской натуры, которую, видимо, записи стенографистки так же стесняли бы, как и пиджак.

— Итак, поговорим о драматургии, о ее особенностях, — продолжал четко и звучно после паузы Леонид Леонов. — Помните: зритель не хочет сидеть безучастным в зрительном зале. Его можно удержать на месте, если только он является действующим — пускай без роли! — лицом. Он всегда должен быть одним из углов действующего в драме треугольника, который, на мой взгляд, и представляет собой главный двигательный механизм пьесы. В этом треугольнике — автор, зритель, персонаж — один всегда не знает того, что известно двум другим. Раскрытием этой непрерывно возникающей тайны движется конфликт пьесы. Да тут легче, по-моему, без головы остаться, чем вступить в опасную игру без точного диспетчерского плана!

Здесь необходимо разъяснение: мысли, которые высказывал Леонид Леонов в беседе с нами, «семинаристами», он затем доверил и участникам III Всесоюзного совещания молодых писателей (январь 1956 года), а вскоре включил свое выступление, под названием «Талант и труд», в собрание сочинений. Поэтому я, не полагаясь на свои торопливые «семинаристские» записи в блокноте… и ради строжайшего соблюдения леоновской лексики, продолжу отдельные, особенно памятные извлечения из последующего выступления писателя:

— Мы все еще не слишком хорошо разбираемся в различии литературных жанров. Если, положим, «Иван Петрович пошел в баню» — то это будет проза. Если будет: «И в а н  П е т р о в и ч. Я пошел в баню» — то сие считается драматургией. Если же, наконец: «И в а н  П е т р о в и ч (нараспев и вприсядку). Эх, мать честная, давно я в баньке не бывал…» — то это будет нечто вроде водевиля с краковяком посередке.

Очень воодушевленно и, я бы сказал, с выстраданным беспокойством за младших товарищей по перу говорил Леонид Леонов о языке художественной прозы:

— Как часто при чтении произведений молодых авторов читатель жалуется на скудный, порою просто убогий язык! А ведь язык — это каким количеством пальцев ощупать вещь, характер, событие. Язык — это дополнительные ступени вовнутрь страницы, по которым можно сойти и осмотреть изнутри описанное явление. Языком для меня мерится грузоподъемность строки. Он для меня как станок, производящий множество одновременных операций. В драматургии же язык несет особую функцию. Здесь каждая реплика действенна и выполняет, кроме основной, множество дополнительных нагрузок, которых никаким иным образом не выполнишь из-за лимита времени и места. Непонятно мне, почему же не пошли молодежи впрок наши замечательные литературные богатства: кипучего, разящего наотмашь, магического языка Гоголя или языка Салтыкова-Щедрина, который мне представляется симфоническим по обилию звучащих в нем инструментов, или Лескова, который копил словцо к словцу и, ровно Кощей накопленным златом, любовался и пересыпал их в руках. И ведь у многих из вас, молодые люди, было по бабушке, по собственной Арине Родионовне, которая, наверно, немало пересказала вам в зимние вечера из уст в уста, из глаз в глаза, даря вам бесценные золотинки родного языка — в сказках, поговорках, приметах и просто воспоминаниях о своем житье-бытье. Откуда же язык у вас иногда такой серый, скучный?..