Выбрать главу

— Да ведь это же замечательно! — воскликнул простодушный драматург, приняв все всерьез.

Кстати, в каком-то из давних номеров «Литературной газеты», в воспоминаниях одного писателя о Константине Паустовском, тоже рассказывалось об этой забавной истории с котом, но подавалась она именно всерьез, а к ней еще присовокуплялось свидетельство якобы очевидцев: будто Константин Георгиевич делал заметки на папиросных коробках «Казбек», на обрывках газет…

Верится в это с трудом: последние годы Паустовский все реже отлучался от письменного стола — спешил закончить «Повесть о жизни», следовательно, у него под рукой всегда находился чистый лист бумаги.

Теперь — о последней, предотъездной встрече с Константином Георгиевичем.

Выхожу с тяжелым чемоданом на асфальтовую площадку перед Домом творчества — здесь кого-то поджидает такси. Неожиданно появляется Паустовский в коричневом берете, в темно-синем осеннем пальто. Он задумчив, озабочен.

— Садитесь, садитесь, — поторапливает. — Я вас подброшу к троллейбусной остановке.

— А вы куда собрались, Константин Георгиевич? — удивляюсь я, зная его усидчивость, предписанную врачами.

— К Чехову, — отвечает сокровенным шепотом. — Сегодня экскурсантов не будет… Похожу один по дому… Быть может, в последний раз…

Вскоре астма задушила все-таки Константина Георгиевича. И уже не так тянет в Ялту, словно бы осиротевшую без него. Зато все неодолимее влечет к себе скромный домик в Тарусе, где Паустовский провел последние годы. Хорошо бы побывать в нем, уже домике-музее, остаться там наедине со своими думами о большом советском писателе — продолжателе лучших традиций русской литературы, истинном поэте в прозе, который сохранил лирическую ноту в ее мощном звучании, да и не только сохранил, а обогатил бесценный русский язык светлой и задушевной мелодичностью.

1977

ТВАРДОВСКИЙ ПИШЕТ РАССКАЗ

Мила зябкому северному сердцу солнечно-теплая крымская зима!

1958 год. Конец января. Но день за днем ловишь на своем лице зеркальный отблеск доброго моря, ощущаешь губами, как бесконечно ласковый поцелуй, его солоноватую бодрящую свежесть — и это счастье! А от прогретых бокастых гор веет сухим, почти летним ветерком. Голубоватый воздух тонок и прозрачен, словно только что протертое стекло. Даже далекие на западе горы прорезаются неомраченно четко. С балкона Дома творчества писателей, вознесенного над всей Ялтой, во всю ширь разглядишь их прогнутую хребтину с взлетистой и вдруг обрывающейся, как трамплин, зубчатой вершиной Ай-Петри.

В Доме творчества — приютная пустынность и тишина, которую обретаешь только зимой. Проживает здесь не более десяти литераторов, среди них Константин Паустовский и Алексей Арбузов, а также мои новые знакомцы — поэт Владимир Гнеушев, критик Владимир Воронов.

Дни проходят размеренной чередой, под шорох исписанных листов, и в этой их разумной размеренности — ощущение долговечной незыблемости, радостного затворничества.

Наступает февраль — и тоже теплый, солнечный! В парке зацвел миндаль, на южном склоне ближней горы Дарсан распустились ослепительно-желтые крокусы. Горничная приносит целую охапку этих нарядных посланцев ранней весны. Ее приход чудесно совпадает с приездом Александра Трифоновича Твардовского, и она тут же одаривает его праздничными весенними цветами.

— Спасибо, спасибо, — благодарит он. — Вы как сама весна.

Никогда прежде я не видел Твардовского. Тем более он поражает меня крупной и легкой фигурой, решительными и вместе плавными движениями, которые присущи мужчине, находящемуся в самом расцвете душевных и физических сил. Правда, он прогуливается по парку с сучковатой палкой, но едва ли она служит ему опорой, — скорей всего, это непринужденное средство лишний раз напомнить о близости перевала — пятидесятилетия, о том, что вышагивать теперь можно и без прежней молодой размашистости, а более осмотрительно, мудро, осанисто, что ли…

Вместе с Твардовским приехали его жена Мария Илларионовна и дочь Оля. Держится он по-семейному замкнуто, разве в столовой двумя-тремя словами перебросится с Паустовским, а затем, обычно после обеда, куда-то уедет на черной машине — то ли собственной, то ли предоставленной знаменитому поэту местными, ялтинскими властями.

Вообще веет от него, живого классика, некоей неподступностью, когда неразлучная сучковатая палка уже представляется посохом патриарха. Сероватым холодком стали отсвечивают его небольшие твердые глаза — не поддаются ласковой голубизне крымского неба. Голос же его отрывист, резковат, хотя, впрочем, в нем можно уловить и мягкие, покровительственные нотки.