Выбрать главу

— Чрезмерно ваше беспокойство, Константин Георгиевич, — говорит как-то в столовой Твардовский соседу Паустовскому. — Новые главы вашей «Повести о жизни» не утрачивают столь счастливо обретенного тона. Так что нелишне вас, приунывшего, напутствовать плещеевскими словами: «Вперед! Без страха и сомненья».

Возможно, эти крылатые слова — девиз самого Твардовского. Начиная от первой поэмы «Страна Муравия» его творчество развивалось по восходящей линии. Критическое чутье на свои произведения у поэта, видимо, было предельно обостренное и потому безошибочное.

Тем более меня поражает дальнейшее. Не проходит и неделя со дня приезда Твардовского, как манера его поведения заметно меняется Прежние размеренно-степенные движения поэта становятся вроде бы торопливыми. Например, его длинно, упруго вышагивающие ноги уже опережают выбросы сучковатой палки, то есть четкого ритма теперь не получается, — наоборот, происходит явное нарушение «стихотворного размера», если употребить поэтический термин.

— Ты заметил перемену в Твардовском? — спрашиваю я у Владимира Гнеушева. — Он явно чем-то встревожен.

— Большой поэт всегда наполнен тревогами века, — отзывается Гнеушев. — Возможно, у него возник замысел нового стихотворения или даже поэмы.

Тем разговор и кончился.

Но вот мы стали замечать, что обычно твердый взгляд серых, «стальных» глаз Александра Трифоновича все чаще делается щурким, точно бы размягченным изнутри какой-то безотвязчивой беспокойной мыслью, да к тому же этот взгляд нет-нет и остановится на наших молодых лицах, и в нем теперь — пытливая заинтересованность.

— С чего бы такое внимание? — недоумеваю я. — Ведь прежде взгляд Александра Трифоновича был скользящим.

Тогда критик Воронов высказывает предположение:

— Кажется мне, Твардовский имеет какие-то виды на нас…

И чем дальше, тем больше поведение именитого поэта приобретает черты загадочности.

В вестибюле Дома творчества, при входе, находится приземистый столик, на котором обычно раскладывается прибывающая почта. Однажды я замечаю, как Твардовский берет адресованное ему письмо из журнала «Огонек», но берет довольно нерешительно.

— Чувствую, поспешил, поспешил, — бормочет он. — Не следовало бы отсылать…

А на следующее утро я вижу Твардовского и вовсе взволнованным, даже хмурым. Он только что поднялся по обходной пологой лестнице вместе с шумно дышащим Паустовским и теперь перетаптывается в матерчатых тапочках у дверей в столовую, так же шумно, тяжело дышит.

— Нелегка, знаете, дорога, — жалуется он. — И прозаические вершины тоже трудно брать прямо, с ходу. Нужен маневр, обход.

— Тогда как же быть с плещеевским призывом: «Вперед! Без страха и сомненья»? — напоминает ироничный, грустный Паустовский.

— Ну, Плещеев-то выразился так совершенно по другому поводу…

Судя по всему, Александра Трифоновича что-то мучает, его одолевают сомнения. Он теперь часто прогуливается, а точнее, мечется по тесному парку, сердито постукивает палкой-посохом по асфальтовым дорожкам, словно ищет и не может найти тенистого покойного уголка…

И вдруг все разъясняется. Ко мне в комнату заходит критик Воронов; в руках у него вдвойне сложенная, довольно плотная, перепечатанная на машинке рукопись — второй экземпляр.

— Вот, — объявляет он удивленно-радостно, — Александр Трифонович дал нам почитать свой рассказ «Печники» и попросил начистоту высказаться. Я уже прочитал его, можно сказать, в один присест, у меня сложилось вполне определенное мнение. Теперь ты познакомься с рассказом.

Так вот оно что! Оказывается, Твардовского «мучило» рожденное им детище, и он решил или развеять все сомнения насчет его несовершенства, или, наоборот, признать свою творческую неудачу.

Признаюсь, я с тем большей охотой взялся прочитать рассказ Твардовского, что он как прозаик был неведом мне. И одновременно я насторожился: окажется ли проза поэта достойна его поэзии?

Но уже первая «запевная» фраза настраивает меня на восприятие высокого словесного искусства; от нее веет чем-то классически-хрестоматийным:

О печниках, о их своеобычном мастерстве, исстари носившем оттенок таинственности, сближавшей это дело чуть ли не со знахарством, — обо всем этом я знал с детства, правда, не столько по живой личной памяти, сколько по всевозможным историям, легендам и анекдотам.