Но еще более жаль, что после провозглашения полной религиозной терпимости и свободы, после того, как дважды была подтверждена высочайшим указом и манифестом эта религиозная свобода - и 17 апреля и 17 октября 1905 года, - однако, по сие время богаделки-старушки и ожидающие скорой кончины набожные старики-евреи должны каждую неделю в своей комнате зажигать по несколько свечек, как заявил г. Мердер, и молиться каждый у себя в одиночку...
А рядом?..
Рядом большое помещение, годное и приспособленное под "молитвенный дом", обращено в столовую для врачей, где "врачи изволят столоваться, завтракать".
Хотел бы я знать, что сказали бы наши православные отцы и матери, которые, устроив какую-либо богадельню, пожелали бы открыть при ней церковь или часовню, и им вдруг отказали бы и устроили бы там вместо церкви, столовую... для врачей.. Как бы возопили все митрополиты и архиереи, все святейшие синоды, консистории и пр. т. п. учреждения!.. (Потребовались в России огромная политическая революция 1917 г. и новая социалистическая большевистская революция октября 1917 г., . чтобы русский народ возымел бы силу провозгласить полное отделение церкви от государства и школы от церкви.). {111} А евреи?
Евреи должны, они обязаны молчать и терпеть, терпеть и терпеть...
XLVI
Беркины швайки.
Долгое время занимают внимание суда и присяжных заседателей Беркины швайки.
Берко Гулько, рабочий-шорник, работал со своим инструментом на заводе Зайцева: починял и пригонял на лошадей сбрую. Работа уменьшилась, а так как он испортил что-то в работе, то его рассчитали, оставив докончить работу шорника-христианина. Однако, пообещали: зайди еще через несколько дней будет работа, дадим.
Берко Гулько собрал свой инструмент - швайки, буравчики, шило, молоток, - все это тщательно завернул в мешок и на глазах у всех положил в шкафчик, стоявший в коридоре. Этот коридор собственно и был в то же время шорной при конюшне. Что он именно так сделал, видел и подтвердил на суде его товарищ, рабочий-христианин, старший его годами, оставленный доканчивать работу.
Берко зашагал в город. Зашел в шорню...
- Нельзя ли поработаться?
- Можно!.. Становитесь подмастерьем...
Заработал Берко во всю... Инструмент хозяйский... Плата так себе - жить можно... Забыл Берко и об инструментах своих на заводе у Зайцева...
- Ну, что ж, пускай себе лежат!.. Зачем они мне? Будет время, пойду поработаюсь...
Но время создало совершенно иное...
Началось дело Ющинского, арестовали Бейлиса... Стали везде и повсюду искать, обыскивать... Добрались и до шкафчика... Развернули мешок... Швайки... А!.. Вот оно что?.. Вот оно орудие убийства...
Что же делают с ним? Вместо того, чтобы представить к следствию весь этот мешок, полиция вынимает швайки, и вот создается легенда, что именно этими швайками был убит Ющинский... Свидетели показывают, что они все время лежали неподвижно в этом шкафчике; свидетелю-шорнику предъявляют их, он удостоверяет, что {112} именно эти швайки Берка оставил, уйдя с завода. Что из того? Все равно какая-то тень остается...
- А сколько стоют эти швайки и весь этот инструмент, оставленный Беркой в мешке на заводе Зайцева? - задает вопрос товарищ прокурора шорнику-христианину.
Тот подсчитывает в уме и, наконец, заявляет:
- Рубля полтора...
- Только-то!..-невольно вырывается у обвинителя, очевидно крайне недовольного результатами этих долгих вычислений,
Вероятно, ожидалась более солидная сумма, которую Берке должно было бы жаль бросить без особых уважительных причин... И тогда?.. Тогда было бы испечено, новое доказательство убийства Ющинского Бейлисом...
Бедный Бейлис! За все отвечает он: и за корову (См. об этом на стр. 119.), и за швайки...
Как хорошо, что шорный инструмент стоит дешево... Все ясно... Но к этим швайкам еще двадцать раз возвращаются, переспрашивая вновь и старых и новых свидетелей...
Но что можно сделать с швайками, которые лежали и которых никто не трогал?
Конечно, ничего...
XLVII.
Два цадика.
Когда читали обвинительный акт, меня, помимо "Волкивны", заинтересовали особенно два персонажа; два еврея, приезжавшие к Бейлису, гостившие у него... Какая-то таинственность витала над ними, что-то воистину "мистическое", потустороннее окружило их странные облики...
Помните, как описывались они: старые, страшные; дети трепетали, смотря на них. В больших, высоких шапках, в длинных одеяниях; и я мысленно всматривался в них, рисуя в своем воображении их ветхозаветные образы. Вот они, с круглыми, пронзительными - обязательно "пронзительными" - глазами, смотрят так, что на три аршина под землей видят. От них ничто не утаится! От них ничего не {113} скроется!.. Ходят они медленно, тихо поворачивая головы. Длинные, подуседые их бороды, как у самого Моисея, по пояс. Костлявые, постные, изжелта-бледные руки, покрытые густыми седеющими волосами, безжизненно, как плети, выглядывают из-под широких рукавов ветхозаветной, древней библейской одежды, сохранившейся по наследству не меньше как от мистического древнееврейского пророка Даниила... Шапки, эти ужасные, высокие шапки, с широкими полями, должны быть особенно потрясающи...
Мое любопытство просто не знало пределов, особенно с тех пор, как Шмаков каждого еврея (и не еврея, но, у которого мог быть - почем знать! предок еврей) стал строго экзаменовать:
- Слышали: ли вы, кто такие Ландау и Этингер?
- Не слышал.
- А, вы не слышали, - сердито ворчал он, то снимая, то надевая очки, вы не знаете цадиков Ландау и Этингера?
Господа присяжные заседатели...
- Позвольте, г. Шмаков, - прерывает председатель, - сейчас, еще допрос...
Какой там!
Разве можно кому бы то ни было остановить Шмакова, когда он услышит имена знаменитых цадиков Ландау и Этингера, когда этот столп и утверждение истины всего союза русского народа, всех черносотенцев, заснув, просыпается, если только до его чуткого уха долетит созвучие, начинающееся или имеющее слог рав...
Какой-то свидетель упомянул фамилию Бравин... Шмаков в это время, как мне казалось, немножечко вздремнул. И что же? Вдруг оживился, схватился за очки...
- Что? Раввин... - и он грузно, тихо стал подыматься из своего уютного уголка за столом гражданских истцов.
Представьте же себе его негодование, когда он, видя пред собой еврея не мог добиться от него, что он знает знаменитых цадиков Ландау и Этингера!..
Совершенно поневоле и я, никогда в жизни не видавший цадиков, прямо сгорал от нетерпения! - Ну, когда же, когда они придут?
И я представлял себе, как они, чинно и важно, в сознании исполнения своего долга перед господом, войдут в {114} торжественное заседание суда в своих древних одеяниях, и мы перенесемся с ними почти в доисторические времена. - Пригласите Ландау...-и зал закружился у меня перед глазами от напряженного ожидания.
Растворяется дверь - возле двери, особенно почтительно стояли курьеры, заглядывая туда, в коридор, напряжение вытягивая шеи...
Секунда ожидания, показавшаяся вечностью... И в залу вошел... он, этот знаменитейший цадик: тонкий, в пиджаке, бритый, с лицом артиста, манжеты, манишка, цепочка, лакированные, модные ботинки...
- Что же это такое?..
- Как позволяют...
- Изменил наружность!..-промелькнуло у меня в голове
Но нет, оказывается - это настоящий, неподдельный Ландау. Говорит вибрирующим баском, говорит гладко, и мне почему-то все кажется, что он сейчас перейдет на французский язык... Время от времени рассматривает хорошо отточенные ногти... Отвечает небрежно... Он начинает скучать...
Оказывается, он жил за границей, больше всего в Париже, приезжал в Киев к своей матери, которая живет в том участке, где он, сын своей матери, проживать не может, в силу той "комедии", - как угодно было одному из обвинителей обозвать на суде тот трагический порядок, который установлен для жительства евреев в Киеве.