Выбрать главу

Несколько дней провели в Венеции в августе 1869 г. Федор Михайлович и Анна Григорьевна Достоевские. От пережитого восторга они потом даже путались в мемуарах: Федор Михайлович говорил о двух днях, а Анна Григорьевна – о четырех днях в Венеции. Но какая разница, если Венеция “пролетела как один день”, была “сплошным восторгом” и практически все время Достоевские провели на пьяцца Сан-Марко?! И если бы Анна Григорьевна по рассеянности не забыла в Соборе свой любимый швейцарский веер (“Боже, как она плакала!” – вспоминал в одном из писем Федор Михайлович), мы вообще бы не узнали о подробностях их венецианских впечатлений…

II

Немногие реальные города мира удостаиваются права быть принятыми в сказочно-мифологический первоопыт формально иной национальной культуры, не нарушив, не повредив, а, напротив, усилив ее органику. Венеция для русских – из этого небольшого ряда. “Идея Венеции” – это нечто в одном ряду с Изумрудным или Солнечным городом, цирком Карабаса-Барабаса, царством Снежной королевы. Недаром в декорациях Михаила Врубеля к еще дореволюционной постановке “Сказки о царе Салтане” зрители без особого труда и удивления угадывали контуры венецианского Дворца Дожей…

Лев Толстой, весьма чуткий к органике национального воспитания, даже написал рассказ “Венеция” для издаваемой им русской “Азбуки”. А поэтесса Н. Лопухина (литературный псевдоним историка-итальяниста Н. Комоловой) пошла еще дальше, сочинив уже в наши дни легкую, как дыхание, “Венецианскую колыбельную”:

Спи, усни,Тебе приснитсяИталийский сон:Утра майского денница,Синий небосклон.Радугой повита яркойРоссыпь алых крыш,И на площади Сан-МаркоКормит птиц малыш…

Но столь же воздушно-легким, как детская колыбельная, является признание в вечной любви к Венеции семидесятилетнего (!) Владимира Вейдле (1965):

Золотисто здесь стало и розово:Ветерок. Он под осень бывает.Ветерок, ветерок, от которогоСердце ослабевает.
Да и биться зачем ему? Незачем.Заслужило оно благодатьПод крыльцом у цирюльникаЧезаре Розовым камнем спать.

Вид пристани и Дворца дожей. С картины Л. Карлевариса.

О какой-то провиденциальной связи с Венецией (Италия как “родина русской души” – наша традиционная тема со времен Гоголя) писали многие и многие русские – от Вяземского до Бродского. Вспомним хотя бы знаменитые строки Александра Блока (1909):

Быть может, венецейской девыКанцоной нежной слух пленя,Отец грядущий сквозь напевыУже предчувствует меня?
И неужель в грядущем векеМладенцу мне – велит судьбаВпервые дрогнувшие векиОткрыть у львиного столба?

И эта русская традиция не прерывается и не умирает. Среди последних примеров – венецианские эссе Петра Вайля: “Навязчивая картинка снова и снова возникает в последние годы – раздумывая о возможных метаморфозах жизни, представляешь себя почему-то на Риальто: в резиновых сапогах и вязаной шапочке грузишь совковой лопатой лед на рыбные прилавки. Невысокого полета видение, но, может, это память о прежнем воплощении…”

Самая знаменитая набережная Венеции – Riva degli Schiavoni, помимо традиционного перевода – “Берег славян”, часто, особенно во франкофонной культуре, переводится как “Берег рабов” или “Невольничий берег” (от французского “esclave” – раб, невольник). Впрочем, одно толкование не противоречит другому: в средневе ковье рабы в Венеции часто имели славянские корни. Однако для русских xix – xx столетий этот филологический дуализм венецианской Riva – и “славянской”, и “невольничьей” одновременно – получил новый, особой смысл. Какая-то русская привязанность к Венеции, “славянская неволя”… Что-то подобное, несомненно, имел в виду и Иосиф Бродский, когда назвал свое замечательное эссе о Венеции “Fondamenta degli Incurabili” (“Набережная неисцелимых”).