— Не нужно, говорят, — повторила девушка. — Считают, что я больно худенькая. У Ксеньки Дерягиной взяли, а у меня нет. И еще доктор смеется, говорит: «Тебе самой, в твой организм, надо бы добавить крови...»
— Ну ладно, погоди, — попытался успокоить девушку старик. — Подожди, подрасти...
— А я не хочу ждать! — еще сильнее заплакала девушка. — Вот завтра возьму и уйду на фронт...
«Она — на фронт, а я — с фронта», — уныло подумал Барыкин и осторожно отодвинул кусочек хлеба, как бы оберегая себя от соблазна.
Этот недоеденный кусочек хлеба старшая дочь старика вскоре разделила на три дольки. Две из них достались мальчику и девочке, вернувшимся с улицы. А третью дольку получила Нюшка, все еще плакавшая в закутке на сундуке. И слышно было, как сундук поскрипывает под ней.
Дети, стеснившись в углу, не торопясь ели хлеб и молча, не мигая, смотрели на бойца, сидевшего за столом.
Будто старик нарочно выставил тут для показа бойца, сбежавшего с фронта.
Утром, еще до света, Барыкин, переночевавший на полу, хотел уйти. Но старшая дочь старика неожиданно задержала его, попросив подождать до завтрака. Через часок откроют булочную, и она покормит его. Пусть он не стесняется. У них в семействе у всех есть хлебные карточки, и они получают хлеб. Правда, вчера им не хватило хлеба, но вообще-то обижаться не на кого, — война. И они очень рады, что к ним зашел боец.
Барыкин, однако, не стал ждать утра. Ушел.
Он еще с полдня побродил по Москве, полный тяжелых раздумий и прямо-таки смертной тоски, какой, наверное, не испытать больше во всю жизнь...
— «Чурка с глазами», сказал ты про меня тогда, на шоссейке, — напомнил Барыкин сержанту Балахонову. — Может, я действительно как чурка тогда был. Все русские как русские, а я — как чурка. Подумал я, подумал и пошел обратно на фронт. Ну куда ж было деваться-то мне?
Вот тут Барыкин и принял, как говорят старухи, всю казнь господню. Шел он на фронт, а его не пускали. Говорил в сердцах постовому на шоссе:
— Ведь я не на свадьбу иду, на войну. Чего ты меня задерживаешь?
А постовой говорит:
— Мы на войну тоже не всех пускаем. Проверить тебя надо, что ты есть за человек и откуда...
Приблудился все-таки Барыкин к одной части, показал документы, объяснил, что, мол, так и так, из окружения, мол, с трудом вышел. Время было горячее, приняли его. Да так и остался тут.
Балахонов долго слушал его, потом признался:
— А я, знаешь, тоже тогда затосковал. «Почему, — думал я, — на него пулю пожалел? Казнить надо таких людей, которые с испугу могут все на свете продать». А ты, однако, вон, гляди, какой! Действуешь. Сердце просто радуется. Ведь ты кровью своей, как я понимаю, смываешь с себя пятно... Звать-то тебя как?
— Антон Иваныч.
— Ну, действуй, Антон Иваныч, на счастье, — сказал, протянув ему руку, сержант Афанасий Балахонов. — Желаю быть с тобой знакомый...
И Барыкин заметно повеселел от этих слов.
Он, оказывается, не от природы угрюмый и тихий. Он от смертной тоски своей, от пятна на совести стал угрюмым.
А на самом-то деле он веселый, Антон Барыкин.
Западный фронт, апрель 1942 г.
Дом господина Эшке в городе Веневе
Большой бревенчатый дом стоял в глубине двора, в переулке, укрытом ветвистыми тополями, и не всякий прохожий заметил бы его, особенно в сумерки, особенно в метель, когда мокрый снег залепляет все на свете, и слепит глаза, и сбивает с пути.
Но обер-лейтенант Фердинанд Эшке, пропустив впереди себя громыхающий длинный обоз, остановился около этого дома и по-хозяйски уверенно повернул кольцо калитки.
Взъерошенный старый пес, оскорбление залаяв, рванулся ему навстречу.
Обер-лейтенант расстегнул было кобуру, но тут же заметил, что пес на цепи, и спокойно пошел дальше, оставляя в пушистом снегу глубокий след тяжелых, кованых сапог.
Похоже было, что в доме никто не живет.
Высокое крыльцо было завалено снегом, ставни закрыты, а маленькое окошечко в дубовой двери затянуто морозным инеем.
Обер-лейтенант все-таки постучал. Он постучал раз и два, потом гневливо ударил сапогом в дверь и наконец услышал мягкие шаги за дверью.
— Вам кого? — тихо, без удивления, спросил старик, осторожно высунувшись в чуть приоткрытую дверь.
— Здравствуйте, — вежливо и настойчиво сказал обер-лейтенант и так же вежливо и настойчиво, отодвинув старика, вошел в переднюю, в полутьму и тепло чужого жилища.
Больше спрашивать было не о чем.
В город вошли немцы, и старик, стоявший у входа в столовую, приготовился ко всему. Он не удивился бы, если б немецкий офицер выстрелил в него.