Выбрать главу

Нонна Павловна стала стягивать с ноги прозрачный и скользкий капроновый чулок и в этот момент услышала приглушенный, чуть раздраженный голос Филимона:

— Чем это ты намазалась?

Это он спрашивал Дашу.

— Мазь такая. Для лица, — кротко ответила Даша. — Мне Настя дала. Ты против?

— Я-то тут при чем?

— Ну, все-таки, все-таки? Может, тебе неприятно? Это для лица. Настя говорит, нужно заботиться о своем лице...

— Вот именно, — сказал Филимон.

И можно было угадать, что он за перегородкой сердито усмехнулся. И можно было представить себе его суровое, скуластое лицо в тот момент, когда он произнес эти слова.

— Она теперь Нонной называется, — сообщила Даша.

— Как?

— Нонной.

— Это для чего же?

— Ей так гражданин один посоветовал. Вроде как ее бывший муж.

— Ну что ж, ему, наверно, виднее, — опять усмехнулся Филимон.— Но всего бы лучше ей называться Жучкой. На самом-то деле она Жучка и есть. Жучка, которая ненароком забежала в чужой двор. Кто ее поманит, перед тем она и служит. За сладкий кусок...

Тишина. Долгое молчание. Потом Даша обиженно говорит:

— Ты ее манил, еще как манил, да что-то она не больно согласилась...

— Значит, плохо манил, — вздыхает Филимон. Вздыхает и снова, наверно, усмехается. — Не было у меня, значит, в ту пору в руках сладкого куска. Я и сам его тогда не видел. А Жучку известно чем можно приманить...

— Жучка, Жучка! — сердится Даша. — Как не стыдно! Это все-таки моя родная сестра...

— Родная. Так что же, плакать, что ли, нам теперь над ней? — ворочается с боку на бок Филимон, и кровать скрипит под ним. — Люди дело делают, а они, вот эти Жучки, все пробиваются на легкие харчи. Ведь как сказала-то: «Работаю при сатураторе. Вот так при всем она и состоит — при всей нашей жизни. А жизнь идет без нее. Она только барыши собирает...

— Неужели, — спрашивает жена, и голос ее прерывается от волнения, — неужели у тебя никакого Чувства не осталось, Филимон? Неужели у тебя сердце чисто каменное, как у идола какого-нибудь? Ведь ты любил Настю? Ответь: любил? Ответь, я тебя спрашиваю...

— Любил, — глухо признается Филимон. — Думается мне, что любил. И верил, что она человеком будет. Люди уезжают, учатся, ума набирают. А она на что свой разум расходует?

— Вот видишь! Значит, ты ее все-таки любил...

— А теперь тебя люблю. Тебя одну люблю. И главное — уважаю. За все уважаю. И тот несчастный человек, кто уважения не заслуживает...

Слышно, как он дунул в ламповое стекло и как лампа, по-кошачьи фыркнув, потухла.

Нонна Павловна, как замороженная, сидела на кровати. Потом вдруг нестерпимый жар прилил к ее лицу, к плечам, ко всему телу. Ей сделалось душно.

Бессознательным движением она стала снова натягивать чулки и впервые почувствовала, как накурено в доме. Гости накурили и ушли. Надо бы проветрить, раньше чем ложиться спать.

Она поднялась, в одних чулках прошла по комнате, тихонько растворила окно, и прохладный воздух обнял ее. Как рыба, выброшенная на песок, она глотала этот воздух — воздух спасения и жизни, полный запахов только что скошенных трав, целебных и сытных, пропитанных благодатным соком и согретых всемогущим солнцем.

Под окном, вдоль канав, прорытых вокруг молоденьких яблонь, чернела свежевскопанная земля. И яблони дремотно шелестели подсушенной зноем листвой.

Прямо в лицо Нонне Павловне светила луна.

Эта деревенская луна светила ей вот так же, когда Нонна Павловна была еще не Нонной, а Настей — маленькой, худенькой, белобрысой девочкой с тонкими косичками, потом красивой девушкой с крепкими, румяными щеками, которую хвалил в драмкружке за красоту заезжий режиссер Борис Вечерний. И когда ей не спалось по ночам, она вот так же, навалившись грудью на подоконник, смотрела в лунную даль, смотрела бездумно, как сейчас, но волновалась от предчувствия счастья, которое где-то ожидает ее. И она уехала отсюда на поиски счастья.

В городах, где она жила, она как-то не замечала луны. И звезд не замечала. Будто луна и звезды не освещают городов, будто их там не видно. Но свет деревенской луны навсегда остался светом ее счастливых сновидений. И мыслями своими, как все мы, она привыкла возвращаться в родные места, где еще, наверно, помнят ее и где обязательно удивятся, когда увидят, какой она стала — какой была и какой стала.