Выбрать главу

Даже с котом он разговаривал теперь не часто. А когда говорил, как обычно, с самим собой, понять не всегда было можно, о чем он говорит.

Иногда я все-таки улавливал отдельные слова. Но смысл этих слов был туманным.

Непонятно было, о чем думает этот человек, на что надеется.

А ведь, похоже, надеется на что-то...

В углу на тумбочке стоял граммофон с огромной изогнутой трубой. Павлюк купил его на барахолке по частям. Сам собрал эти части, изготовил трубу. И теперь граммофон пел в тоскливые осенние дни про любовь: "Бе-е-ело-ой ака-ации гроздья душистые-е вновь а-аро-ма-а-том, арома-а-том полны".

Пластинок было только две — "Белая акация" и "Шумел, горел пожар московский".

Однажды Павлюк поставил эту вторую пластинку, хотя она ему нравилась меньше, чем первая.

На дворе, как обычно во все дни эти, шел некрупный, нудный дождь.

Дождевая пыль вместе с грязью залепляла наши окна. На стене у нас горела лампа в фонаре "летучая мышь".

А Наполеон, виденный мной у бабушки на комоде, печально и певуче-дребезжащим, как у Павлюка, голосом, спрашивал из граммофона:

За-че-ем я шел к тебе, Росси-и-йя,

Евро-о-опу-у всю держа в руках?

И мне в эту минуту было жалко французского императора, как себя. В такую слякотную погоду погнал его черт неведомо куда и бог знает зачем...

Вдруг кто-то постучал в окно.

Павлюк остановил граммофон, убавил фитиль в лампе, подошел к окну. Со двора, прижавшись к мокрому стеклу, смотрела на него рыжеусая, багровая морда лавочника Варкова. И лавочник кричал:

— Продаешь граммофон-то? А?

Павлюк хотел не то плюнуть, не то сказать что-то, но ничего у него не получилось. Он только качнул головой, как деревянный паяц на веревочке. И кашлянул в стекло.

Поглядев на него, я встревожился: до какой же, значит, степени ослабел он, обессилел и устал навсегда...

Подойдя потом к верстаку, он взял киянку, погладил ее зачем-то и сказал, должно быть, коту, сидевшему на верстаке:

— До чего дешевые люди бывают на свете! Обидно подумать даже...

И больше ничего не сказал. Стал собирать инструмент.

Инструмент после работы он всегда сам вытирал прокеросиненной тряпкой и развешивал на стене, в кожаных петельках, прибитых гвоздями. Потом приносил из сеней широкую корзину и складывал в нее железные обрезки. А я подметал пол.

Павлюк говорил:

— Чистота возвышает человека. Это имей в виду...

Но чаще он молчал. И молча делал все, что надо. Он даже кашлять старался негромко.

В подвале становилось все тише и тише.

И в тишине, будто царапая по сердцу, визжала жесть, когда ее резали, да гремел по жести деревянный молоток.

Павлюк передвигался все осторожнее, все боязливее. Щеки его теперь не пылали, они потемнели, стали землистыми, серыми. Глаза запали глубоко-глубоко. При свете лампы они горели в глубине, как дорогие камни.

А дождь все лил, лил.

У Павлюка, как в начале нашего знакомства, пошла кровь горлом. Он бережно сплевывал ее в стеклянную баночку и туго завинчивал жестяную крышку, чтобы не распространять заразу, как объяснил он мне.

Обедал я теперь один, а учитель мой только сидел за столом, делая вид, что обедает. Есть он, должно быть, уже не мог. Но все равно в положенный час, услышав обеденный гудок со спичечной фабрики, прекращал работу и вынимал из печки щи и кашу.

И вот однажды, когда он ставил на стол чугунок со щами, в дверь постучались, и вошли двое — Костя Уклюжников, известный в нашем городе жестянщик, и с ним еще неизвестный паренек.

Павлюк очень удивился этому визиту. Костя Уклюжников к нему раньше никогда не ходил. Встречались только на базаре, в скобяном ряду, где продают изделия и железный материал. И вдруг Костя пришел на квартиру, да еще с товарищем. А зачем?

— Просто так, — сказал Костя. — Шли мы мимо. Дай, думаю, зайдем к знакомому, наведаем его. Говорят, прихварываешь ты, Андрей Петрович?

— Какое там прихварываю! — улыбнулся Павлюк. — Отхворался уж...

— Поправляешься, что ли? — спросил Уклюжников.

— И не поправляюсь и не хвораю, — сказал Павлюк. — Одним словом, отхворался вчистую...

— Непонятный ты мне человек, Андрей Петрович, — признался Костя. Очень скрытный у тебя характер. А я как раз подумал: может, помощь какая тебе нужна, может, в чем-нибудь я тебе пособить могу. Мы ведь все-таки знакомые давно и тем более — одного ремесла...

— Одного — это правильно, одного ремесла, — согласился Павлюк. И как будто обрадовался даже, уцепившись за эти слова. — Но помогать мне теперь уже ни к чему. Ни к чему мне помогать. Я скорей тебе помогу. Вон у меня жесть остается, сколько жести хорошей. Если хочешь, возьми, уж раз пришел...