— Товарищи, — сказав Сагайда хрипло, обращаясь к бойцам. — Взгляните на этого типа. Это дезертир. Да, да, ты еще с нами, но ты уже дезертир и предатель. Ты давал присягу?
— Несколько раз, товарищ гвардии лейтенант! — выпрямился кривоногий.
— А присяга что нам говорит? До последнего вздоха! До последнего вздоха, где б ты ни был, в любых обстоятельствах!.. Держись, грызись зубами за Родину!.. Будь достойным своей великой исторической миссии!..
— Есть быть достойным… исторической миссии! — козырнул певец, все еще держа в одной руке аккордеон.
— Нас ждут народы Европы, — подбирал Сагайда не раз слышанные слова. — Нас послали освободить их.
— Есть освободить Европу! — снова козырнул боец, стойко держась на ногах.
— Замолчи! — гаркнул на него Сагайда. — Пьяная морда!
И снова обратился к бойцам:
— У нас здесь нет трибуналов. Мы сами трибунал! Что мы с ним сделаем?
— За окно! — закричали бойцы единодушно. — За окно!
Сейчас им жаль было на него тратить девять граммов свинца, — патронов было мало.
В это время через порог вполз тот пулеметчик с запавшими щеками, которого Сагайда оставил на главном входе. Пулеметчик поддерживал рукой расстегнутые штаны, и Сагайда в первый момент подумал, что этот тоже пьяный.
— Меня ранило, — тихо сказал пулеметчик.
Он сел возле порога, опершись спиной о косяк двери, и поднял одной рукой свою грязную рубаху, другую все время держал на животе. Сагайда нагнулся и невольно вздрогнул, под пальцами пулеметчика зияла рваная рана.
— Кто пулеметчик? — не мешкая, обратился к бойцам Сагайда.
— Я! — ответил кривоногий.
— Ты пьяный.
— Гвардии лейтенант! Я не пьяный!.. Я… Я дурной! Я иду к двери.
Сагайда подумал и снова смерил взглядом растрепанного бойца. Тот стоял серьезный и не качался.
— Сержант Коломиец! — позвал Сагайда полкового связиста, которого знал еще с Донца и который сейчас выполнял у него обязанности разводящего. — Отведи его на пост.
— Есть на пост.
— Проверишь: уснет — застрели.
Боец осторожно поставил аккордеон в угол. Они пошли.
А раненый пулеметчик, закусив потрескавшиеся губы и стараясь не стонать, все что-то шарил у себя на животе. Сагайда приказал сделать ему перевязку.
— Не надо, — со странным спокойствием сказал пулеметчик. — Пакетов мало… у нас… А мне… все равно…
Он поднял к Сагайде серое лицо с большими глазами.
— Товарищ гвардии лейтенант…
— Я вас слушаю.
— Простите меня…
Сагайду бросило в жар. Он сразу догадался, о чем хочет сказать боец.
— Пустое.
— Нет, простите, простите…
Он кивнул, чтобы Сагайда нагнулся. Сагайда нагнулся к его впалой колючей щеке, и они, как-то особенно торжественно, трижды поцеловались.
XXVI
Казаков лежал в дверях, положив автомат диском на порог. Рядом с ним, возле другой половины двери, темнел кривоногий боец за пулеметом. Вдоль стены стояли гранаты со вставленными уже запалами. Когда сержант Коломиец привел этого приземистого, плюгавого бойца на смену раненому пулеметчику, Казаков оценил его невысоко: блоха. Разве он сможет заменить своего раненого в живот предшественника, который даже Казакова удивил своей виртуозной работой, и которого сержант ласково называл «батькой». Однако кривоногий пьянчужка залег у пулемета так уверенно, словно давно тут лежал. И в процессе боя впечатления Казакова постепенно менялись. Руки у малого были на удивление ловкие, каждое движение уверенное и твердое, видно было, что ему не впервой лежать за ручным пулеметом. Поставленный на опасный пост он весь собрался, быстро отрезвел и покрикивал теперь энергично и властно на своего подручного, который подавал магазины.
— Живей поворачивайся, пьяная морда! — подгонял он, хотя тот был трезвее трезвого.
Когда на темном дворе возникал подозрительный шорох или сдерживаемый лязг оружия, пулеметчик немедленно давал в том направлении короткую очередь. Стреляя, он весь сжимался и разжимался в такт пулемету, как пружина. Казалось, что он стреляет не только руками, а всем своим куцым упругим туловищем.
Казаков по себе знал, как опасность изменяет человека. Это он испытывал много раз, выходя ночью на задание, — тогда исчезают сразу вялость и томление, и напряженные до предела нервы наполняют тело тугой силой. В такие минуты он осознавал, какую огромную силу носит в себе человек, сам не замечая ее в обычное время, — она просыпается только перед лицом смертельной опасности. Словно мускулы и воля не одного, а сотни здоровых людей соединяются вдруг в одном теле так, что им становится тесно. Это произошло с Казаковым и сейчас. Может, потому лежал он у дверей, уверенный, что его не убьют. Эта странная уверенность, убежденность не покидала его в самые трудные минуты его фронтовой жизни. Быть раненым, оглушенным, искалеченным — это он представлял, потому что уже испытал, а исчезнуть совсем, не существовать — этого не могло случиться.