— Старшина! — позвал Сагайда. — Ты видишь?
Он указал на трупы, лежавшие возле огневой.
— Я знаю, — мрачно ответил старшина. По дороге он встретил нескольких раненых в этом бою, они шли в санроту.
— Знаешь, старшинка?.. Если знаешь, то скидай свою рубаху. А то глянь…
Сагайда расстегнул на груди булавку, и разорванная гимнастерка разошлась на две части.
Бойцы сели вокруг термоса ужинать.
Старшина разливал спирт по норме и подносил им сегодня с особым уважением, словно перед ним были не те люди, что всегда. Маковейчик раньше не пил спирту, боясь, что сгорит от него, свою порцию он отдавал Хоме. Сегодня Маковейчик неожиданно выпил да еще попросил и у Хомы. Хаецкий не дал, пообещав расплатиться в другой раз.
Молча пили и молча ели, как после смертельно утомительного труда.
Позвонил комбат и передал Сагайде командование ротой, пока штаб пришлет кого-нибудь из резерва.
— А Шовкун сказал, что вернется в роту, — произнес Роман Блаженко. — Он как-то говорил старшему лейтенанту, что до Берлина с ним будет итти.
Брянского похоронили в тот же вечер на самом шпиле только что отбитой безымянной высоты 805. Как ветерана полка, его хоронили с воинскими почестями, какие только возможны были в этих условиях.
В суровой задумчивости стояли бойцы вокруг могилы, слушая прощальное слово гвардии майора Воронцова. Он справедливо считался лучшим оратором в полку и в дивизии. Но сейчас говорил не только оратор. Воронцов стоял в своей фуфайке, с которой почти никогда не расставался, левая рука его была подвязана на груди. Майор сам принимал участие в штурме высоты, и его легко ранило. Лысый, с оттопыренными большими ушами, чуть ссутулившись, он стоял над могилой, как старый отец среди своих сыновей. Золотая Звезда ясно светилась над рукой, повязанной белым. Брянский был для Воронцова не только командир одной из минометных рот. С Брянским он прошел путь от Сталинграда. Брянскому он давал рекомендацию в партию. Воронцов, словно за родным сыном, следил, как растет этот молодой, одаренный, порывистый офицер.
— …Он до последнего вздоха сохранил верность присяге, верность знамени, верность своей Родине, — говорил гвардии майор.
А Брянский лежал на палатке белый, спокойный, с ясным челом и, сверкая при луне орденами, слушал, что говорили о нем.
Высокий ясный вечер был полон простора, того запаха беспредельности, какой присущ только вечерам этого поднебесного края.
— Это не первый и не последний боевой наш товарищ, которого мы оставляем в Альпах. Мы идем вперед, а они остаются за нами на каждой сопке, как наши верные заставы. Оглянемся, и мы увидим их образы, их силуэты на близких и дальних высотах. Они будут стоять на чужбине, как вечные стражи, вечное напоминание всему миру о жертвах нашего народа, который грудью встретил полчища немецких орд и оплачивает собственной кровью освобождение Европы.
Черныш стоял с планшеткой Брянского через плечо, стиснув в руке пистолет, приготовленный для салюта, и смотрел на далекие вершины, четко очерченные под мертвым сиянием месяца. Временами Чернышу казалось, что отсюда можно увидеть и ту высоту, на которой остался боец его взвода Гай. Между этими сопками для Черныша установилась какая-то неведомая, таинственная связь, как между теми придорожными белыми столбами, которые он видел в Румынии.
— Днем эти силуэты на горах будут видны за сотни километров, а ночью будут сиять, напоминая о себе и о своей державе. Это не только жертвы. Это неугасимые горячие призывы, написанные нашей кровью.
Было необычайно светло вокруг, полная луна, как матовое солнце, заливала светом океан хребтов, раскинувшихся во все стороны.
Черныш двинул локтем и почувствовал чью-то теплую руку. Это его утешило. Чем дальше оставалась за ним родная земля, чем больше сотен километров отделяло Черныша от нее, тем дороже становились ему боевые товарищи, которые словно дышали на него ее дыханьем, говорили с ним ее языком, несли в себе ее верность. Это чувство братства наполняло, наверное, и других бойцов, проявляясь тем выразительнее и острее, чем меньше их оставалось. Наверное, именно поэтому, стоя сейчас молчаливым суровым кругом у могилы Брянского, они все теснее смыкались, прижимались плечом к плечу, локтем к локтю, чтобы почувствовать теплое касание, единственное среди холода этих чужих гор.
— …Его образ, озаренный красотой верности, останется навсегда в наших сердцах. В честь большевика — офицера Сталинской гвардии — салют!
Брянского, в тех же парусиновых сапожках, завернули в плащ-палатку и опустили в могилу. Отдавая последнюю честь офицеру Великой армии, все присутствующие подняли свое разнокалиберное, поблескивающее при луне оружие, отечественное и трофейное, различных систем и различных армий мира. Выстрелили по команде в небо — раз, и другой, и третий…
Всю ночь рота Сагайды пробивалась за пехотой через ущелье, втягивая за собой коней, навьюченных минами и материальной частью в седлах системы Брянского. И было непривычным, что уже не идет впереди твердой походкой, часто оглядываясь, светлый юноша с задумчивыми глазами. В строевой части полка чертежники уже снимали копию с топографической карты и наносили пометки на высоте 805, в том месте, где он похоронен.
Ущелья белели внизу, затопленные молочными озерами туманов. Месяц клонился к закату, камень остыл за ночь, и бойцы мерзли в гимнастерках.
— Черныш, какое у нас сегодня число? — мрачно спросил Сагайда, ковыляя рядом. Он сорвался этой ночью в какой-то овраг и повредил ногу. Черныш не знал, какой сегодня день. Ему казалось, что уже прошло много времени с тех пор, как они ведут бои в Трансильванских Альпах.
— Ты знаешь, — продолжал Сагайда, — мать у него совсем старая. Одна. Она жила на его аттестат. Я решил послать ей свой. А?
— Хорошо будет.
— Скажи, для чего мне деньги? Все, что мне нужно, я получаю без денег. А ей пошлю — все-таки помощь. Юрий писал ей обо мне, какая у меня история с родными… Так она в каждом письме и мне привет передавала. Тоже называла сыном.
Камни поблескивали под луной тусклыми осколками.
— Хорошо, что их добивали на месте, — сказал Сагайда. — Буду и впредь…
От жгучей тоски руки Черныша сжимались в кулаки. Кажется, в его короткой жизни не было еще такого горя, какое могло б сравниться с этим. Брянский был его первым другом на фронте. Эта мужская дружба, не раз испытанная смертью, забывается труднее, чем первая любовь. Перед глазами Черныша стояла девушка с веслом на берегу моря и смеялась солнцу. Он видел ее только на фотографии, но обращался, словно к живой.
«Люби его, кохай его! — заклинал он в тоске. — Люби, хотя он никогда не вернется к тебе с этой высоты, как и боец Гай со своей! Не вернутся… Кончится война, загремят салюты в честь победы, а они останутся тут, как наши заставы! Люби его, не забудь во век, люби, люби его, не забудь ради другого! Может, тогда он будет здесь не таким одиноким!»
А на следующее утро какой-то молодой сапер, проходя по следам батальона и ставя указки, увидел огромную глыбу, под которой был похоронен Брянский. Она была на виду, ее легко мог заметить каждый, кто шел по указкам. Боец рубанул несколько раз киркой по камню и возникло «Л», со стрелкой, направленной на запад.
XXIII
В это же утро бойцы Сагайды, взобравшись на последний хребет, облегченно вздохнули. Внизу простиралось огромное плато, зеленевшее виноградниками, лугами и садами. Ласкала и успокаивала глаза бойцов эта степь в горах, раскинувшаяся на десятки километров. А вдалеке на западе синели и синели горы.
— Это, наверное, и есть тот альпийский луг? — обратился Сагайда к Чернышу.
— Какой?
— Когда-то до войны у нас были духи «Альпийские луга». Я их однажды подарил Лиле на именины.
— А теперь тебе их дарит сама природа.