Догорая, дымились населенные пункты. По дорогам двигались бронетанковые части и конница казачьего корпуса, прорвавшаяся где-то слева.
В ближайшем местечке расположился полк. Сагайда узнал от комбата, что полк вышел во второй эшелон и будет стоять тут, наверное, до завтра, ожидая пополнения, которое где-то уже ведут офицеры резерва.
Местечко было полуразрушено ударами нашей штурмовой авиации. В уцелевших домах уже хозяйничали бойцы. В трофейных бочках из-под горючего грелась вода, голые бойцы мылись на солнце, стриглись, писали письма, читали газеты. У полковых разведчиков играла гармошка, и на воротах уже белела надпись: «Добро пожаловать». Из ворот, как раз когда мимо них проходила минрота, выехал Казаков верхом на маленьком белом ослике. Сержант был выбрит, чист и доволен. В руке он держал пустую оплетенную бутыль.
— Куда, Казаков?
— В Иерусалим.
Бойцы гикнули, свистнули на осла, и он помчался во весь дух по улице. Казаков, обняв животное длинными ногами, ловко балансировал на нем с бутылью в руке.
Минометчики расположились в саду на окраине. Душистые белые яблоки южных сортов наполняют сад запахом ликера. Краснощекие налитые персики сгибают ветки. Осыпаются созревшие волошские орехи, устилая траву. К саду примыкает виноградник. Никто о нем не заботится. На площади в несколько гектаров белый прозрачный виноград свисает тяжелыми гроздьями до самой земли.
— Гей, кумэ! — зовет Хома Романа Блаженко. — Идите ко мне персики есть. Ешьте сколько душе угодно, тут хватит и на вашу жинку, и на ваших деточек, и на всех ваших родичей, хоть их у вас — батальон!
Прифрантившись, почистив оружие, большинство бойцов ложится спать. Только Хаецкий, хоть он тоже не спал всю ночь, не может угомониться. Он шныряет по двору со щупом в руках, заглядывает во все углы и пробует землю. Он всегда ищет какие-то клады в этой чужой земле, как будто он тут уже когда-то был и закопал их. Он мечтает найти закопанную бочку столетнего вина, чтоб угостить весь «колхоз», как он называет свою роту. Прощупав весь двор и ничего не найдя, он, наконец, успокаивается. Берет лопату и копает для себя щель. Копать землю он мастак. За несколько минут щель готова, дно ее устлано душистой травой. Хома влезает туда и укладывается спать, положив автомат под голову; Хаецкий ненавидит проклятые «мессеры» и может спокойно отдыхать, только зарывшись в землю.
— Земля моя, матинька моя, — обращается он к ней, — с тобой мне лучше всего! В тебе я словно у мамки за пазухой.
Всадник-автоматчик гонит по улице пленных. Солнце пригревает; они топают рысцой, тяжело дыша.
— Гони их, гони, — говорит Роман, стоя у ворот на посту. — Бач, как обливаются по́том, а мешки с барахлом не скидают. И чем они их понабили?
С грохотом проезжают наши и румынские танки, не останавливаясь в местечке. На танках сидят румынские солдаты в черных беретах и пьют сырые яйца.
— Что, они тоже вступают в бой? — спрашивает Блаженко знакомого ординарца из полка.
— Уже вступили.
Блаженко щупает свою руку, рассеченную при взятии дотов. Она уже зажила.
— Пусть искупают свои грехи, — говорит Роман, провожая взглядом танкистов, исчезающих в сухой пыли.
После обеда Черныш пошел с Денисом Блаженко к Воронцову за рекомендациями, которые тот обещал дать. Майора они застали на террасе дома, где расположилась политчасть полка. Воронцов сидел на стуле, а некрасивая сердитая фельдшерица из санроты делала ему перевязку.
— Садитесь, — пригласил Воронцов, — я сейчас…
Присев, Черныш смотрел на майора и вспоминал первую встречу с ним под дотами. Казалось ему, что это было давно-давно… Тогда он впервые только услышал о Брянском, не зная, что станет его самым близким другом и что пройдет еще немного времени, как он будет хоронить его ночью на сопке. Брянский! Самиев мечтал послать тебя после войны в академию!
Покончив с перевязкой, Воронцов достал лист бумаги, ручку и приготовился писать. Он задал Чернышу несколько вопросов. Черныш родился в ту зиму, когда страна прощалась с Ильичем. Он лежал еще румяным несмышленышем в люльке, когда Сталин давал Ильичу клятву на верность его заветам. И те, которые лежали тогда в колыбелях, — только что рожденное поколение, — неосознанно принимали на себя эту клятву, всасывая её с молоком матери. Теперь они несут ее по дорогам Европы…
Пионерский отряд, десятилетка, путешествия летом с отцом в горы, военное училище. И всё. Жизнь была ясна и прозрачна до дна. В ней было мало горя, мало потерь, много смеха и солнца. И первой самой болезненной утратой для него была смерть Юрия Брянского. Тяжелым, физически ощутимым камнем она сейчас лежала на сердце. Майор писал. Закончив и помахивая листком, пока просохнет, он смотрел с террасы на далекие синеющие горы.
— Там опять Альпы, — сказал он.
— Я знаю, — ответил Черныш, угадывая мысль Воронцова. Когда и Денису рекомендация была написана, ефрейтор, беря ее, вытянулся и взял под козырек.
Дорогой, когда они уже возвращались в роту, Денис заговорил с несвойственной ему раньше сердечностью в голосе.
— Наверное, у нас сегодня воскресенье, товарищ гвардии младший лейтенант… Так как-то празднично… Видите, вступаю… Не знаю, так ли вам, как мне. Ведь знаю, что это вступление каких-то… практических преимуществ мне не дает. Как был ефрейтором, так и останусь. Как носил миномет на плечах, так и буду носить. Наоборот, обязанностей еще больше будет. Теперь еще парторг будет все время давать поручения. И все-таки хорошо. Если б я докладывал о правах и обязанностях члена партии, то про обязанности рассказал бы лучше, чем о правах. Вступаю в партию, говорю, — значит, беру на себя добровольно дополнительные обязанности перед народом. Беру новую ношу на плечи. Пусть тяжелей будет, но на сердце-то как хорошо… Будто воскресенье, будто праздник…
Под вечер тучи обложили небо. Весь мир стал серым, и пошел обложной дождь, равномерный и тихий, какие идут подолгу. Все сразу заметили, что лето уже прошло, что настала осень с нескончаемыми дождями, размокшими дорогами, холодными ветрами. Солдату это было страшнее, чем пули и снаряды. В такую пору тоска по родному краю становится особенно нестерпимой.
Вечером Черныш и Сагайда сидели у разведчиков. Играла гармошка, тоскливые мужские голоса из разных углов комнаты подпевали ей. Казаков сидел у края стола, склонившись на руку, печальный и задумчивый. Родные песни навевали и на него много воспоминаний.
Черный дождь тарахтел в стекла, грохотала под ветром железная крыша, и от этого в освещенной комнате было еще уютнее. «Добро пожаловать», написанное на воротах, уже смывалось дождем.
Приятно было думать, что сегодня не придется никуда итти; можно в сухом помещении петь с друзьями допоздна, а потом спокойно поспать на соломе до утра.
Часовой за окном на террасе остановил кого-то окликом, спрашивая пропуск. Потом в дверях загремело, и ординарец Сагайды остановился на пороге мокрый, с автоматом на груди. Вода ручьями стекала с его плащ-палатки.
— Товарищ лейтенант, батальон выходит.
Сагайда чертыхнулся и быстро встал, затягивая ремень.
Прибежал полковой связной с приказом Казакову немедленно явиться к начальнику штаба.
Черныш и Сагайда вышли на улицу, и колючий дождь ударил в их разгоряченные лица. Было слышно, как во дворах перекликаются бойцы, собираясь и позвякивая оружием.
— Иванов, где ты? — кричал кто-то в темноте. — Где ты, чорт бы тебя взял.
На западе полнеба было охвачено неподвижным заревом, дождь лил, стекая холодом на горячие шеи, и было странно, что это зарево не гаснет под ним.
— Горит… Горит Европа, — сказал Сагайда, топая по грязи. Черныш видел в тусклых отблесках его мокрое лицо.
Промчался улицей черный всадник, ветер раздувал его палатку, грязь стрельнула из-под копыт во все стороны. Сагайда поднял руку, прикрывая лицо, и выругался.
Зарево, подымаясь в ночи, стояло перед ними, как вздыбившееся в небо, пылающее море.
XXIV
Батальон, не рассредоточиваясь, продвигался вперед. Бескрайный мрак разливался вокруг. Казалось, это была другая земля, не то зеленое широкое плато, какое утром предстало перед глазами бойцов, залитое солнцем до самых далеких синих гор.