Выбрать главу

Молча плелись бойцы навстречу мокрому ветру… Лошади минометчиков храпели и стонали в темноте, они вязли в пашне. Виноградники, кукуруза, подсолнухи трещали под ногами. Шли без дорог, их, кажется, и не было тут. Ночью как будто исчезли все те асфальты, по которым утром двигались части казачьего корпуса, вздымая тучи пыли.

Комбат со старшим адъютантом время от времени останавливались при свете фонарика под плащом свериться по карте и снова догонять пехоту. Чавкала и чавкала тяжелая земля, словно целовала неутомимые солдатские ноги.

— Патку, мой патку! — слышится голос Хаецкого, который бьется где-то сзади с конем. — И когда же будет край этому болоту?

В этот момент сапоги переднего бойца зазвенели о камень, и весь батальон облегченно вздохнул.

— Шоссе!

Знали пехотинцы, что не ходить им по этому шоссе, знали и минометчики, что не мчать им по этой звонкой дороге на конях, ибо она, пролегая с севера на юг, не сходилась с направлением наступления, а ее не передвинешь, как стрелку на часах… Знали это, и все же обрадовались. Хоть десять шагов, хоть пять шагов — только бы почувствовать под ногами твердую почву, а не хлюпкую тяжелую пашню, в которую, кажется, ушел бы с головой, если б не двигался все время вперед.

С хода пересекли асфальт, и сразу из темноты возникла железнодорожная насыпь, протянувшаяся параллельно шоссе. Под насыпью сновали силуэты людей, слышалась румынская речь и русское «давай, давай!»

— Слышишь, как румынешти гвоздят по-нашему? — сказал кто-то, повеселев.

— Они будут нашим правым соседом, — сказал Чернышу Сагайда, который только что вернулся от комбата.

По другую сторону железной дороги, где-то совсем недалеко, вражеские транспортеры открыли огонь. Гулкие выстрелы «МГ» как будто ударяли по жестяному небу. То и дело в темноте встречались румынские солдаты с охапками кукурузы для своих окопов.

— Здоровеньки булы, товаришочки, — кричал им Роман Блаженко бодрым голосом. — Здоровы будьте, братцы!

Бойцы, скинув с себя палатки, укрыли ими минометы от дождя, а сами, оставшись в гимнастерках, рыли ячейки, позвякивая лопатками Сагайда и Черныш сидели под насыпью, не прячась от дождя, потому что и негде к незачем было прятаться: они промокли до костей. Земля, мягкая, как губка, теплела под ними, нагреваясь от их тел.

— Иногда представляю себе, — глухо говорил Сагайда, — что было бы, если бы всё на свете было единым. Что б ни языков, ни кордонов… Ни войн… Города хорошие, белые. Хочешь — езжай в Багдад. Хочешь — в Буэнос-Айрес… И люди стали бы все равными, свободными… А то не живут, а бродят по миру и лязгают зубами…

И после паузы добавил уже другим тоном:

— Если б я встретил того немца, который украл мою дивчину, представляешь? А?

— Разве только у тебя, Сагайда? Сколько они украли наших людей? А сколько они украли, покалечили людских надежд, ожиданий, прекрасных планов? У меня все время перед глазами стоит Брянский, звучит в ушах его голос. Помнишь, он как-то сказал: «Всё, всё мы отдаем тебе, Родина, даже наши сердца…» Как это справедливо! Разве в самом деле мы не отрекаемся от всего, на что имели право на земле! И личное счастье, и собственные желанья, все мечты и все чувства мы слили в одно-единое стремление — жажду победы… Может, потому она, Родина, для нас становится еще дороже, еще прекрасней, чем больше лишений мы переносим за нее. Вот прожил я двадцать лет. Конечно, сталкивался с разными людьми, были среди них и хорошие, были и мелкие, завистливые, злые. Но — странно — сейчас эти последние забылись, вспоминаются только хорошие люди, и вся наша страна от севера и до Памира представляется прекрасным единым лагерем только хороших, честных, трудящихся людей… Великодушен народ, пославший свои тысячные армии для освобождения Европы!

Среди бойцов, копавшихся поблизости в темноте, кто-то громко стукнул лопаткой о камень.

— Знаете, чем бы я казнил Гитлера и всех виновников войны, если бы поймал их? — послышался голос из ячейки. — Я его не стрелял бы… Я б только выволок его из кресла и засадил бы в этот окоп, полный грязи, и пусть бы он копал и копал все осенние ночи, пока не сгнил бы в этом болоте. Пока не нажрался бы этой грязищи… Тогда больше не захотел бы воевать никакой министр!

Только окопались, как прибежал вестовой из батальона и доложил, что приказано сниматься и итти вперед, потому что противник отступает.

Сагайда подал команду вьючить лошадей.

Скользя и вытягивая один другого за руки, словно на скалу, перебрались через насыпь, и снова темная пустыня залегла перед ними. Среди черного океана, как багровые острова, вздымались пожары. Ближние и дальние, они своими неподвижными заревами вызывали ощущение космической беспредельности этих темных просторов. Казалось — иди хоть столетия, все будет под ногами чавкать вязкая земля, будет сеять и сеять нескончаемый дождь, всё будут выситься в темноте неподвижные острова крутых розовых скал.

Далеко за полночь бойцы Сагайды приблизились к одной из багровых сопок, и Черныш увидел, что нет никакого скалистого острова из розового камня, а есть лишь длиннющие скирды, конюшни, сараи, которые горят со страшным безразличием. По временам затрещат балки, с грохотом посыплется раскаленная черепица с крыши, и опять все горит медленно и ровно.

Не горел только господский дом в центре просторного двора, озаренный со всех сторон пламенем. Стройные белые колонны, увитые диким виноградом, высились у входа. Нетронутый пламенем белый дом возвышался, как властелин этой черной степи. Зияющие провалы окон с оранжевыми отблесками на уцелевших кое-где стеклах молчаливо и загадочно глядели на незнакомых вооруженных людей, которые заполнили двор и на мгновенье остановились, пораженные. Всегда бывает эта остановка, хоть на одну секунду, перед тем, что только что было другим таинственным миром и стреляло по тебе, а сейчас ты должен войти в его нутро. Знаешь, что там уже нет врага, и все же остановишься, потому что оно, строение, по инерции еще дышит на тебя неприязненно.

И только войдя внутрь и крикнув что-нибудь товарищу или даже самому себе, ты словно овеешь чужие стены своим дыханием, и они уже становятся близкими и понятными, как трофейное оружие, выстрелившее впервые в твоих руках.

В сараях ревел привязанный скот, задыхаясь в дыму и сгорая живьем. Опаленный жеребенок, фыркая, выскочил из пламени и стал, испуганно озираясь. Увидев возле минометчиков лошадей, он пошел к ним, ища мать. Совсем маленькое, беспомощное существо топало тонкими ножками и доверчиво тянулось к рукам бойцов. Каждому захотелось погладить его. Роман Блаженко обнял жеребенка за шею и прижался щекой к его мордочке. Черныш горько усмехнулся. Какое-то теплое воспоминание мелькнуло перед глазами.

— Смотри, заколешь его своими усищами! — кричали Блаженко бойцы.

Воздух от близкого пожара нагревался, и бойцам становилось теплее.

XXV

Во второй половине дня пронесся слух, что справа румыны драпают. Неизвестно, кто первый пустил эту новость, но каждый уже знал ее. Нервная тревога появилась в движениях бойцов. И хотя минометы из-за дотлевающей скирды чохкали, как и раньше, боец, даже опуская мину в трубу, одним ухом настороженно прислушивался к тому, что делается в пехоте. А там, во рву за поместьем, где залегла пехота, было неспокойно. Пулеметы захлебывались. Пробежал связной из полка и на оклик Сагайды ничего не ответил, только махнул рукой. Появились штабные работники, озабоченно спеша куда-то. Пробежала полковая разведка. Казаков бежал в расстегнутом ватнике с автоматом в руке и, с каким-то особым вниманием вглядываясь вперед, даже не заметил Сагайду.

Комбат требовал огня и огня. Сагайда бил и бил, встревоженно поглядывая на растущую груду пустых ящиков, потому что транспорты с боеприпасами еще где-то пробивались по бездорожью.

Черныш стоял на наблюдательном пункте, отрытом этой ночью в поле за имением. Он сам напросился у Сагайды корректировать огонь, и Сагайда согласился, считая в глубине души Черныша лучшим корректировщиком, чем был сам. В окопе, у ног Черныша, сидел над аппаратом Блаженко-старший. После того как в бою под высотой один телефонист был ранен, Романа поставили на аппарат, и он с присущим ему усердием взялся за новую работу. Одновременно он выполнял при Черныше и обязанности ординарца, хотя делал это не по приказу Черныша, а вполне добровольно, по собственной инициативе.