Выбрать главу

Он тяжело вздохнул.

— А тогда… куда?

— Куда? В пехоту. Только в пехоту.

Фамилия политрука была Воронцов.

Начался Урал. Усеянный огнями, как звездами, он дымил круглые сутки заводскими трубами, гремел эшелонами, принимал станки, эвакуированные с Украины. И этот беспрерывный тяжелый грохот индустриального края был сейчас девушке куда милее голубых берегов южного моря, где она однажды провела лето. Шура слушала эту грозную музыку вдохновенного труда и не могла наслушаться. Ибо это была не просто музыка; это была ее собственная сила, ее спасение, ее будущее. Политрук тоже изменился, с его лица как будто сходил гипс, оно оживало и светлело.

— Какая сила! — несколько раз обращался политрук к Ясногорской.

Прогремели уральские туннели, эшелон влетел в Сибирь. Поезд мчался, почти не останавливаясь на станциях, врезаясь в белую глубину березовых лесов. Ехали день, а за окном все леса, все бело, бело, бело… Ехали второй, а за окном — бело, бело, бело… Леса стояли прозрачные, чистые под голубым небом. Такой Сибирь и осталась навсегда в представлении девушки — ясным, белым краем. Она никак не могла понять, почему при царизме Сибирью карали людей.

— Моя Сибирь, — с гордостью говорил политрук. Родом он был откуда-то из-под Ачинска.

Как-то в вагоне завязался интересный спор. Веселый чубатый сержант вечером рассказывал товарищам о своих любовных приключениях, о том, с какими хитростями он всегда выходил сухим из воды, удачно скрывая грехи от своей жены. Было это в каком-то овцеводческом совхозе в Сальских степях.

Политрук долго и терпеливо слушал веселого сержанта, а потом все-таки не выдержал.

— Чем вы хвалитесь? — спросил политрук так, словно сержант обидел его, — своими изменами?

— Изменами? — сержанта резануло это тяжелое слово. — Какие же это измены… товарищ политрук! Это семейные дела.

— А семья что, по-вашему? Портянка? — грубо спросил политрук. — Захочу — обмотаю ногу, захочу — выброшу, замотаю другой… Разве семья это не та основа, на которой складывается наше государство, наша сила?

— Атом! — сказал стрелок-радист, спуская ноги с верхней полки.

— Атом… И разве не в этом атоме начинается школа нашей выдержки, дисциплины, верности? Не тут ли наши дети начинают проходить свою допризывную подготовку? Они смотрят на нас; они на родительских примерах учатся и гражданской верности. А вы… хвалитесь.

Ясногорская тогда горячо поддержала политрука. Ей тоже семейная и гражданская верность представлялись как части единого целого.

Задетый этой беседой за жилое, сибиряк рассказал присутствующим одну из своих охотничьих историй. Это была притча о лебедях, у которых, как известно, существует великий закон: самец и самка сходятся на всю жизнь. И когда один погибает, гибнет и другой.

— …И если подруга осталась одна, — рассказывал Воронцов, закрыв глаза, — то выбросившись из воды, она взвивается с курлыканьем высоко в небо — едва белеет… И с огромной высоты, сложив крылья, камнем падает на землю…

И сейчас Ясногорская, трясясь в машине среди темных чужих степей, вспомнила услышанную ею еще в сорок первом году легенду о лебединой верности. Встретившись с Юрием, она расскажет ему и про это. Расскажет, как искала… его по сибирским госпиталям, как бегала вниз всякий раз, когда прибывала с фронта новая партия.

В госпиталь, который стоял над самым Енисеем, часто приходили шефы.

Вниз по Енисею свистели, как в трубе, ветры Заполярья, мчались белые метели, а в госпитале было тепло и зеленели украинские столетники, подаренные шефами. Вечерами в коридорах на языках многих народов звучали песни.

После операции Шура некоторое время была в тяжелом состоянии. Ее немало изрезали, пока вынули осколки из ног. Она несколько дней выдыхала наркоз, и подушка казалась ей насквозь пропитанной наркозом. Отбросив ее, Шура клала голову на голый матрац. Бредила Минском и звала Юрия. Есть не могла ничего. И, словно угадав желание больной, одна из женщин-шефов принесла ей лесных ягод. Они были такие кислые, такие вкусные!

— Откуда вы? — спросила Шура женщину.

— С полтавского паровозоремонтного.

— Полтавцы! Землячки! — белоруссы и украинцы считали себя тут земляками. — Что вы делаете в этой тайге?

— Все делаем. Кое-что даже лучшее, чем в Полтаве.

Позже, вылечившись, Шура увидела это лучшее. За городом, который трещал и звенел от ясного мороза, носились в синем небе самолеты. Среди них были и такие, каких еще никто не видел на фронте. С утра до ночи их испытывали и испытывали.

С товарной станции ежедневно уходили на запад длинные эшелоны. Как-то Шуре впервые довелось увидеть легендарные «катюши». Десятки платформ были загружены ими. Укрытые брезентом, подняв рамы, они неслись и неслись на запад. В те солнечные дни при пятидесяти градусах мороза, думая о полтавчанах, об истребителях новых систем, которые испытываются за пять тысяч километров от фронта, об эшелонах гвардейских минометов, несущихся сквозь тайгу, — думая про все это, Шура с особенной силой почувствовала, что никогда никаким врагам не покорить ее Родину. И, может быть, именно эта вдохновенная вера в свой народ наполнила тогда Шуру уверенностью в неминуемости и ее личного счастья.

Никаких известий от Юрия она не имела, а между тем была убеждена, что он где-то есть.

III

В дивизию приехали ночью. Собственно, не в дивизию, а в тот городок с темными готическими шпилями, где она стояла накануне. Сейчас ее тут уже не было. Даже тылы снялись и выехали вперед. Техник, ругаясь, обегал покинутую стоянку. Он сразу стал таким деятельным и азартным, каким Шура не ожидала его увидеть.

— Где их искать? — кричал техник даже на нее, как будто девушка могла знать. — Вперед, а куда вперед? Тьма, ночь!

Он освещал фонариком стены и все искал указок.

Шуру пробирал холод. Ночью неожиданно подул северный ветер, небо быстро затянулось тучами. Стало моросить.

— Заберусь в бункер и буду спать до утра! — грозил техник в темноту. — Чтоб знали, как не оставлять «маяка»!

— Известно, куда в такую темноту! — поддержал кто-то из шоферов-новичков. — Где-нибудь в кювете или на мине шею свернешь! Лучше до утра…

— До утра, до утра! — еще громче закричал техник, разозленный тем, что его мысль понравилась шоферу. — Я кому-то дам до утра!

И побежал снова освещать стены и телеграфные столбы.

— Получил! — смеялись шоферы над новичком, который так простодушно согласился ждать до утра. — Ты его еще не знаешь, друг! Он тебе понаспит — слушай его советы…

— Всегда кричит об одном, а делает другое. Всю ночь будет бегать, высунув язык, пока не отыщет наше «Л».

Через несколько минут техник вынырнул из темной улочки.

— По машинам! — скомандовал он, садясь в передний студебеккер. — Есть «Л»!

Колонна двинулась. Ехали при зажженных фарах. Дождь в полосе света перед машинами ткался густой косой сеткой.

Ясногорская забилась под большой жесткий брезент, которым были накрыты ящики. Брезент был весь иссечен осколками, сквозь него задувал ветер, как сквозь морской изодранный парус.

Машины то и дело останавливались, техник вылетал из кабины, чтобы осветить столб и орать на все поле. «Чего он ругается? — думала Шура в теплой дремоте. — Так хорошо, а он ругается…»

Жесткий парус стучит над ней. Гудит просмоленное днище. Голубое широкое море разлилось во все концы. В высоком небе вьются птицы, облепляют мачты, падают на соленые плечи матросов. Загорелые матросы поют на палубе о еще неоткрытых землях, о зеленых тропических странах. Горит, расцветает море, взрытое кормой.

Когда Шура, проснувшись, откинула брезент, уже светало. Колючий дождь ударил ей в горячее лицо. Где-то впереди, едва слышно клекали пулеметы. Как и вечером, вдоль дороги виднелись вдали все те же фермы, заретушированные седым дождем, с журавлями колодцев, поднятыми, как семафоры. Неужели за ночь так мало проехали?

Шура соскочила с машины и пошла в голову колонны. Дорогу загораживал фургон-газик, лежавший боком посреди шоссе. Возле него возились шоферы. Тут же, ползая на коленях в грязи, что-то собирали, закатав рукава, два старших лейтенанта.