— Пусть нам скажут спасибо, Хома. Разве им самим удалось бы выскочить из немецкого хомута? Да ни за что!
— Так бы и жили: как будто дома, а в самом деле — внаймах. А нет ничего горше, чем быть вот так… бездомными!.. Помнишь, как старший лейтенант Брянский перед своей смертью крикнул нам: за Родину! И голос у него тогда был какой-то не простой… Что это значит: Родина! Пока она у тебя есть, ты и богатый, ты и сильный, ты и всем нужен, Роман. А не дай бог потерял, тогда считай уже, что нет у тебя ничего. Что ты без нее? Подумать страшно, Роман. Тогда б тебя и на этой ферме псами затравили. Кварты воды не дали б… Проходимец, сказали б, байстрюк, безродный, чорт его дери!
Сверкнула наверху зажигалка, и Ясногорская увидела усатые загорелые лица, словно отлитые из красной меди. Прикурив, бойцы снова заговорили.
— А так, смотри, Роман, тебе всюду и почет и хвала. Только глянут на твои погоны, на пятиконечную звездочку на лбу, на твой ППШ, — сразу шляпы с голов… Потому что ты для них большой представитель из района… нет, не из района, а из самого центра…
— Теперь я знаю, Хома, почему наш Брянский так сердился, когда мы натягивали на головы трансильванские чабанские шапки… Вид не тот. Помнишь, он заставлял нас гвардейские значки глиной тереть? Неспроста. Хотел, чтоб хлопцы были, как орлы, чтобы все на них лежало по форме. Чтоб держались, как положено представителям такого государства. Говорил, бывало, — пусть тебя любят, пусть тебя и боятся… Ты им слово скажешь, а они уже бородами кивают: йов, мол, йов. Добре. Кто твоего языка не понимает, все равно: йов… Авансом… А все трудящиеся радуются..
— А как же! Сколько мы лагерей пораскрывали! Сколько б душ там истлело. Всё после тебя, как после весеннего дождя: воздух свежий, земля зеленая… Историческая миссия, говорил, бывало, Брянский.
Брянский… Юрась… Ясногорской казалось, что он продолжает тут всюду жить, продолжает требовать и поддерживать, разрешать и запрещать, деятельно проникает в духовную жизнь своих бойцов.
Разве ж это не бессмертие?
Во двор, не торопясь, въехал всадник, его окликнул невидимый среди подвод часовой. Всадник ответил неохотно. По голосу Ясногорская узнала старшину.
— Не заблудились в степи, товарищ старшина? — заботливо спрашивал ездовой, принимая от Багирова скрипучее седло. — Такая темень!
— И как назло, нигде ничего не горит, — сердился старшина. — Фермы одна на другую похожи. Глухо, пусто. Только по колеям и ориентировался.
— По колеям?
— А чего ж… Там, где мы хоть раз проехали, они светятся.
«Где мы проехали, колеи светятся! — подумала Ясногорская, проходя через веранду в дом. — Как хорошо он это сказал…»
V
Прибытие в полк девушки, невесты погибшего офицера, стало своеобразной сенсацией. Заместитель командира полка гвардии майор Воронцов добился того, чтобы Ясногорскую, согласно ее желанию, назначили фельдшером в третий батальон, в батальон, где прошел свой боевой путь Брянский.
Воронцова Шура узнала сразу. Он внешне не очень изменился за эти годы. Те же серые, всегда настороженные глаза под рыжими лохматыми бровями. Большая, лобастая голова, которая теперь уже, правда, совсем полысела. Спокойные, уравновешенные движения. Ясногорскую немало удивило, что тогдашний сердитый политрук с перебитыми ногами теперь даже не хромал.
Третий батальон стоял во временной обороне среди степных холмов и балок на виноградных плантациях, в нескольких десятках километров на северо-восток от Будапешта. Целыми днями сеялись сквозь серое сито осенние дожди, а когда их не было, — над полем с рассвета до самого вечера бродили туманы. Роты зарылись в размокший чернозем, каждую ночь поднимаясь на авралы: траншеи заливало водой. Пехота вычерпывала ее ведрами, и минометчики притащили откуда-то небольшой пожарный насос и выкачивали воду, похваливая технику.
Минометы стояли на огневой, как девушки, под кокетливыми зонтиками модниц. Поэтому обращались к ним только на «вы».
— Разрешите проверить ваш прицел…
— Разрешите протереть вас банником…
В первые дни пребывания Ясногорской в батальоне ей пришлось пережить немало огорчений. С разных сторон на нее наступали поклонники, добиваясь взаимности. Некоторые молодые офицеры из тех, что прибыли в батальон уже после гибели Брянского и знали его лишь по рассказам, теперь были не прочь выдать себя при случае за его друзей. Они рассказывали про него Ясногорской разные фантастические подробности. Получив отпор, некоторые вдруг заболевали. Шуру вызывали по телефону то в одну, то в другую роту. Она терпеливо ходила по всем подразделениям, не обнаруживая никаких серьезных заболеваний. В то же время она проверяла личный состав по форме 20, беспощадно гоняла неопрятных за грязные котелки, если обнаруживала в них засохшую кашу.
На командный пункт возвращалась утомленная, вся в глине, потому что в пехотных траншеях, хоть и были положены доски и двери, жидкая грязь все же брызгала сквозь них до самых колен. После шуриных посещений молодые «больные» офицеры простодушно хвастали по телефону друг перед другом, что Шура слушала их пульс.
Заболел как-то и старший адъютант батальона капитан Сперанский. Он засел в своем блиндаже и весь день не выходил. Его «ломало и знобило». Вечером в блиндаж к Ясногорской явился ординарец Сперанского: капитан болен, просит зайти.
Шура, набегавшись за день по траншеям, должна была накинуть на плечи шинель и итти. Приближаясь к землянке адъютанта, она услышала звон гитары. Но, когда постучала в дверь, гитара смолкла и послышался почти стон:
— Да-а…
В блиндаже было чисто, пахло духами. На столе горела гильзовая лампа. В головах у капитана стояла блестящая венгерская сабля, с которой он не разлучался. Надо сказать, что у молодого капитана была репутация отважного офицера.
«Морда чуть не лопнет», — подумала Ясногорская и, скрывая раздражение, спросила:
— Что с вами?
— Не знаю, Шура, что-то такое… понимаете…
— Температурит?
— Возможно, температурит.
Поставили термометр. Измерили.
— Нормальная, — сердито сказала Ясногорская.
— Чего вы сердитесь, Шура? — поднялся Сперанский. — Знаете, какая здесь тоска… Какая собачья тоска сидеть в этих прокисших виноградниках! Наступать бы…
— Вы для этого прислали ординарца?
— Шура… А хотя б…
Шура задыхалась.
— Капитан… Капитан… Вы — хам.
Чтоб не разрыдаться, она быстро пошла к выходу, придерживая руками борта шинели. На блиндаже затопали.
«Подслушали в дымоход, черти, — выругался мысленно Сперанский. — Раззвонят теперь…»
Шура вошла в свою сырую землянку. На полу, на брезентовых носилках, спал санитар, прикрывшись шапкой. Девушка добралась до своих нар, разулась и села, подобрав ноги. Горькая обида душила ее. Зачем он так делает? Разве она виновата, что такая собачья тоска в этих чужих виноградниках? Разве она пришла сюда, чтоб стать для кого-то игрушкой и развлечением? Уткнувшись головой в острые колени, она наплакалась вволю, всхлипывая, как маленькая.
На другой день в батальоне побывал Воронцов. Он зашел с комбатом Чумаченко и в землянку Ясногорской.
— Не очень тут тепло, — сказал майор, присев на нары. — Как думаешь, Чумаченко?
— Не очень.
— Поменяться бы вам… Не согласен?
Комбат покраснел.
— Так вот, Чумаченко, чтоб вам не меняться, прикажи поставить сюда печку… Печку, понимаешь? Может быть, тут еще придется раненым лежать. Да и дочка, видишь, как посинела.
Ясногорская и в самом деле стояла бледная, с синими полосами под глазами. Она была в суконном зеленом платье, знак гвардии поднимался на высокой груди.
— Тогда вы были совсем другая, — глухо заговорил майор, обращаясь к Шуре. — Помните, в эшелоне? Все гремела своими костылями через весь вагон и заслоняла мне окно. Теперь вы солиднее, серьезнее…
— Научилась кое-чему, — скупо сказала Ясногорская.