— Конечно, как не научиться… Такие университеты… А тогда вы большей частью ревели по ночам и вспоминали.
— Я и сейчас вспоминаю…
— Что?
— Все.
— Например?
— К примеру, вашу лебединую легенду.
— А-а, легенду. Помню. Нет, это не легенда… Нет. У них и в самом деле так.
— Только один-единственный раз? На всю жизнь? А потом вниз головой?
— Да. Но не забудьте, что лебеди — птицы. Чистые, красивые, воспетые всеми поэтами, но только птицы.
— А у людей?
— А у людей так не может закончиться. Разве наши интересы ограничиваются этим? Лебедь!.. Лебедь видит только свою пару, свое озерко, а человек — ого-го! Ему видны широкие горизонты! Разве есть кто-нибудь на земле более крылатый, чем человек? Так-то, дочка… А как тебе тут у нас первые дни?
— Хорошо.
Чумаченко вздохнул.
— Даже хорошо? — удивился майор. — Не надоедают? Дают отдохнуть?
— Дают, — девушка зарделась, как яблочко.
— А я слышал кое-что, — нахмурился замполит, поднимаясь и похрустывая коленными чашечками. — И ты, Чумаченко, слыхал?
— Слыхал, товарищ гвардии майор.
— Как оборона, так бесятся, — выругался майор. — Это все с жиру.
Майор ругался, однако злости не было в его словах.
Спустя некоторое время весь командный пункт видел, как замполит вошел, сутулясь, в блиндаж к капитану Чумаченко, выгнал всех и вызвал к себе Сперанского. Адъютант пробежал, позвякивая трофейными шпорами.
Признанный полковой лев, он тщательно заботился о своей внешности.
Никто не знал, о чем так долго разговаривал бравый адъютант с замполитом один на один в блиндаже комбата. Но Сперанский вылетел оттуда красный, как рак, и тут же ни за что, ни про что пропесочил своего ординарца, который первым попался ему на глаза.
Замполит приказал Чумаченко: всех юных офицеров-«стрелкачей», у которых «ненормальные пульсы», посылать в боевое охранение на поправку.
— На грязи, — сухо приказал Воронцов, зная, что в окопах боевого охранения грязь была по пояс. — Там пройдет. Пороки сердца и всякие другие пороки, как рукой, снимет.
После этой истории Ясногорскую в разговорах называли не иначе, как Верной. Верная! Больше других были рады этому новому имени минометчики. Они все время десятками глаз и ушей следили за ее поведением. И прежде всего самих себя они считали бы кровно обиженными, если бы Ясногорская — невеста их славного командира! — дала повод называть себя не так, как ее теперь называли в батальоне, а как-нибудь иначе. Некоторых легкомысленных девушек минометчики сами умели огреть словом, как плетью.
У Ясногорской с минометчиками сложились особые отношения. По неписанному и несказанному договору девушка считала это подразделение своим, а минометчики считали Шуру своей. Роту по традиции еще и до сих пор многие называли ротой Брянского. В роте уже было немало новых людей, которые Брянского не застали, но и они под влиянием его воспитанников прониклись высоким уважением к погибшему командиру, знакомому им, словно по песне.
Из воспитанников Брянского в роте еще оставались Роман и Денис Блаженко, телефонист Маковей, веселый подолянец Хома Хаецкий, старшина Багиров и несколько других. Из госпиталя, адресуясь к старшине, писал Евгений Черныш. Здоровье его поправлялось. Лейтенанта Сагайду контузило на Тиссе, и он сейчас тоже отлеживался где-то во фронтовом госпитале.
Ротой теперь командовал гвардии старший лейтенант Кармазин, присланный из резерва. В батальоне Кармазина чаще всего величали просто Иваном Антоновичем, возможно, из уважения к его педагогическому прошлому. До войны Кармазин был директором средней школы, где-то на Черниговщине. Достойный, солидный человек лет сорока, он пользовался у подчиненных и у начальства большим авторитетом, как знаток своего дела и к тому же человек строго принципиальный. Когда между офицерами возникал из-за чего-либо спор, то Ивана Антоновича обычно избирали судьей. Знали, что во имя справедливости этот арбитр не пощадит ни брата, ни свата.
Брянского Кармазин знал очень хорошо: оба они были ветеранами полка. Надо сказать, что к своему предшественнику Иван Антонович относился без ревности. Он нисколько не обижался на то, что его роту и сейчас, по старой памяти, называют ротой Брянского.
— Я подхожу к людям не субъективно, а объективно, — не торопясь, взвешивая каждое слово, говорил Иван Антонович, когда заходила речь на эту тему. — Брянский заслужил, чтобы его не забыли.
И бойцы, воспитанники Брянского, отдавали должное Ивану Антоновичу за эту его благородную объективность.
Когда Ясногорская приходила на огневую минометчиков, все уже было подготовлено к ее встрече. Зеленые «самовары» из-под кокетливых зонтиков как бы приветливо улыбались ей. Иван Антонович вылезал из своей землянки, обтирая стены узкого прохода крыльями плащ-палатки. При этом вид у старшего лейтенанта был такой торжественный, что, казалось, не хватает у него в руках только хлеба-соли на рушнике.
Бойцы со скрытой радостью ждали, пока фельдшерица зайдет в их подземелье, осмотрит котелки, горящие на полках, как солнце, натертые, конечно, к ее приходу. Проверяя минометчиков по форме 20, Ясногорская каждый раз дивилась тому, какие они опрятные. Ставила их в пример остальным подразделениям батальона. Могла ли она подозревать, что к ее приходу эти несчастные рубахи беспощадно жарились над огнем? Когда у кого-то из новеньких было случайно «обнаружено», покраснела вся рота. Такой ужас! Старший сержант Онищенко, парторг роты, не сходя с места, присягнул, что «больше этого не будет».
Пока Шура была на огневой, ни одно плохое слово не срывалось ни у кого с губ. Не только разговоры, но даже взгляды бойцов приобретали особую скромность. Самым приятным для Ивана Антоновича было то, что ребят никто не предупреждал заранее, чтобы они так держались. Это получалось у них само собой, просто потому, что перед ними была невеста их героя-командира, что она была Верная, что она своей верностью и девичьей чистотой тоже поддерживает в глазах других честь и заслуженную гордость их роты.
Бывая в батальонных тылах, Ясногорская никогда не обходила владений Васи Багирова. Ее тянуло сюда, как в родной дом, с родными семейными запахами. И хотя бойцы-ездовые с чувством стыдливой деликатности никогда первые не заводили разговор о Брянском, девушка по незначительным мелочам замечала, что Юрась продолжает тут существовать, продолжает влиять на них.
Приветливость ездовых никогда не переходила в панибратство. Возможно, их сдерживали офицерские погоны Ясногорской, а может, просто каким-то человеческим инстинктом они чувствовали, где лежит грань.
Ротный портной долго раздумывал, пока, наконец, решился все же предложить Ясногорской свои услуги.
— Давайте, я немножко переделаю вам шинельку…
Шура взглянула на свои длинные, подогнутые рукава и едва сдержала готовые брызнуть радостные слезы. О ней думали, о ней заботились с такой нежной неловкостью!
По случаю прихода Шуры повар минометчиков Гриша жарил и шкварил разные деликатесы, на какие только у него хватало выдумки. Подавая Шуре жаркое, он выбирал для нее куриные пупки, наверное, потому, что сам их больше всего любил. При этом ребята, внимательно следившие за Гришей, не замечали никаких двусмысленных взглядов в сторону стройного девичьего стана. А между тем вся рота знала, что Гриша — отпетый донжуан. Картофель ему чистили какие-то накрашенные вертихвостки, которых он добывал в степных хуторах, как из-под земли. Ездовые долго соображали, чем их повар, маленький и сутулый, как дьячок, так привлекает чужеземок. Хома Хаецкий почему-то видел причину этого в том, что Гриша — горбатый.
Сам Хаецкий был стройный, как струна. Накручивая свои усы, как часовую пружину, он заводил с Шурой разговор о венгерском адмирале Хорти. Хому очень интересовало и даже беспокоило, как это в стране, где нет ни одного моря, вдруг правит адмирал.
— Ведь так можно дойти до беды! — кричал боец с характерным подольским напевом. — На море, допустим, он может, а на земле нужно уметь держать вожжи… Вот я сам…
Шура при этом не могла сдержать улыбки.