— Мы неистребимы. Мы живучие.
На командном пункте батальона Евгений впервые встретился с Ясногорской.
Это было под вечер в поле, под скирдами соломы. Почерневшие от дождя скирды еще утром были в руках противника. Вокруг, на зеленой озими, лежали черные звездообразные цветы минных разрывов. Теперь, прохаживаясь между ними, Иван Антонович выбирал место для своих «самоваров».
— А сеяли тут вручную, — говорил старший лейтенант, разглядывая неровные, сизые всходы. — Сею, вею, повеваю…
Под скирдами разместился комбат Чумаченко со своей штабной ватагой, как называли их минометчики. Хотя никто не знал, придется ли тут ночевать, работа все же закипела. Свистела земля, выбрасываемая из ячеек, шуршала солома. А в километре, над посадкой рассыпались ракеты и не умолкала стрельба. Там был передний край.
Без конца дождило, поле затянулось седой пеленой, далекие деревья, телеграфные столбы, скирды — все растворялось в пасмури, теряя очертания.
Когда Черныш подошел к Ясногорской, она как раз переобувалась, сидя на куче надерганной соломы.
Где бы ни встретил он ее, все равно узнал бы. Белолицая, с прищуренными большими глазами, с тонкой фигурой… Тугая корона кос под беретом. Он уже видел это лицо в ту голубую трансильванскую ночь.
— Извините… Садитесь, — сказала девушка, когда они познакомились.
Черныш покраснел: бедная, она забыла, что сесть не на что.
— Спасибо.
— Вы давно прибыли? — спросила Ясногорская, лишь бы что-нибудь сказать. О Черныше она уже слышала раньше, знала, что он был близким другом Юрася. А, встретившись, не находила для него слов.
— Давно… Собственно, вчера…
— Да… Здесь это уже давно, — Шура выжала портянку, с которой потекла вода. — Побродили мы сегодня… Настоящее море.
— Море… А я вас, между прочим, видел на море, — смущаясь, выпалил Евгений. — На берегу возле байдарки… С веслом в руке.
— Ах, это то фото! — Шура поморщилась, как от боли. — Кстати, вы не знаете, у кого оно сейчас?
— У Сагайды… Он тоже вернется в полк.
Шура обулась и, шурша намокшей плащ-палаткой, встала.
— То было море, — вздохнула она. — Прекрасное море.
Оба они в это мгновенье подумали о Брянском.
Из соломенного дупла, вырытого в скирде, задом вылез Шовкун. Весь в соломе, с шапкой, повернутой ухом вперед, он, казалось, только что бросил вилы у молотилки.
Увидев Черныша, боец растрогался до слез. Чего греха таить, он был очень мягкий и нежный, этот усатый винничанин.
Потом, обращаясь к Ясногорской, доложил:
— Отрыл окоп полного профиля… Правда, лежа. Сухо. И сверху не пробьет. И ветер не задувает. Только остюгов много и мышей.
Шура подошла к Шовкуну и заботливо повернула на нем ушанку звездой вперед.
— А вы где будете? — спросила она санитара. — Отройте и себе.
— Что я, — смутился Шовкун. — Я могу где угодно. С телефонистами притулюсь.
О Шуре Шовкун заботился так же самозабвенно, как в свое время о Брянском. Делал он это не из каких-то корыстных соображений, — это было его внутренней потребностью. «Молодой наш цвет, — говорил он товарищам, — как же его не беречь!»
— Какой он хороший, — сказала Ясногорская о Шовкуне, когда они с Чернышом перешли в соломенную пещеру.
— Как красная девица, — усмехнулся Евгений.
Прячась от дождя, они присели на краю соломенного дупла. Был только пятый час, а уже темнело. Чернышу хотелось многое сказать этой девушке-вдове с глазами, полными тоски, но он запрещал себе говорить. Он знал: о чем бы ни начал речь, все равно она будет касаться Юрия, будет проникнута Юрием, ибо хоть они и не говорили о нем, он все время был с ними. Утешать? Но она, кажется, из тех, которые не принимают утешений. Пристально смотрит на него, словно хочет увидеть насквозь, а лицо ее в сумерках, как будто голубое. Наверное, много плачет по ночам… Перевела взгляд в поле, темное, холодное.
— Уже пролетает снег, — сказала задумчиво, кутаясь в плащ-палатку. — Но, боже, какой он у них… У нас белый-белый… А тут серый, как пепел…
— Тает.
IX
Как-то утром Хаецкий, вернувшись с переднего края на ферму, был поражен неожиданным зрелищем: во дворе, в саду, за скирдами и далеко в поле — слева и справа — стояли пушки, пушки, пушки.
Как будто выросли из-под земли.
Немцы ничего о них не знали: благодаря туманам вражеская авиация в последние дни не действовала.
Едва Хаецкий сел с товарищами завтракать, как за окном ударило тяжелое орудие. Дом вздрогнул, и стекла с веселым звоном посыпались на стол.
— Вот это я люблю! — воскликнул Хома, хватаясь за шапку. — Это по-моему!
— Иштенем… Иштенем 13— прошептал хозяин фермы, глядя на крышу.
Бойцы, одеваясь на бегу, выскакивали во двор.
Пушки уже ухали от края до края, их залпы сливались в единый, напряженно дрожащий гул.
Во двор влетел Багиров на взмыленном сытом жеребчике.
— Кончай ночевать! — радостно скомандовал он, не сходя с коня. — На голубой Дунай!
Шура Ясногорская в это время стояла на командном пункте. Она впервые видела перед собой поле боя, знаменитую пехотную атаку. Правда, эта атака мало отвечала шуриным представлениям о ней.
Перед глазами расстилался типичный для Венгрии волнистый степной ландшафт. Овраги, холмы, равнины и снова лента холмов. По седому полю, словно курени, торчали составленные вместе снопы кукурузы. Между ними, не торопясь, двигались фигуры бойцов, почти сливаясь с бесцветным фоном стерни, виноградников и кукурузных полей.
Бойцы шли, рассыпавшись по полю. Они именно шли, а не бежали короткими перебежками, причем передвигались не прямо вперед, как обычно в атаках, а пересекали поле в разных направлениях, наискось и в стороны и даже, сойдясь по нескольку человек, некоторое время стояли на месте, как будто о чем-то советовались. Тогда их трудно было отличить от кукурузных снопов. Блеклые, дымчатые тучи летели над полем по-осеннему низко и быстро.
— Это уже атака? — спросила Ясногорская у комбата Чумаченко.
Капитан Чумаченко, пожилой, высокий мужчина с моложавым лицом и белыми, как снег, висками, стоял рядом с ней в фуфайке, в ватных штанах, покрытых на коленях грязью.
— Атака, атака, — ответил он, глядя в бинокль. — Артподготовка кончилась, карандаши встали, продвигаются, чем же не атака! Хлопцы идут, как боги!
Хлопцы шли, как боги. Весь горизонт усеялся этими серыми богами. Одни поднимались по отлогому склону, другие уже исчезали за холмом, словно врастали в землю.
Шура раньше думала, что при атаке нужно обязательно бежать, бежать по геометрической прямой, как в фильмах, а тут бойцы шли не торопясь, в полный рост, двигались и прямо, и наискосок, расходясь лучами, будто обмеривали все поле, как землемеры.
Издали Шуре не видно было, что бойцы шагают по колено в вязком черноземе и бежать не могут, потому что им нужно перескочить не сто метров, а преследовать противника до самого вечера, потом с вечера до утра. Они не идут напрямик, потому что под ногами то и дело замечают ниточки проводов, которые надо переступить, не зацепившись, чтоб не взлететь на воздух. А «ура» не кричат потому, что «ура» для них не парадное развлечение, а могучее практическое орудие, и его, как всякое другое оружие, следует экономить для нужного момента. Сейчас пускать в дело это оружие не было необходимости, потому что немцы драпали. Оглушенные ударом артиллерии, они не скоро опомнились. Кое-где стали огрызаться ожившими пулеметами. После грохота канонады поле казалось большим и тихим, как степь в мертвую обеденную пору. Пулеметы цокали в ней, словно степные кузнечики.
Пехотинцы продвигались медленными, методическими волнами. Некоторые даже натянули на себя палатки, потому что сеял мелкий дождь. И, наверное, именно этой солидной неторопливостью бойцы напоминали девушке землемеров. Шура начинала понимать, что и огромные просторы за ее спиной кажутся ей так бесповоротно, навсегда отвоеванными именно потому, что они взяты не авантюрными десантами, не бомбами с визжащими «психическими» сиренами, не декоративными отрядами мотоциклистов, нет! Они пройдены шаг за шагом, основательно измерены ногами пехотинца. Пехота!.. Матушка-пехота!..