Борис Всеволодов.
Немая баррикада
Из цикла новелл
Высший принцип
Неуклюжая фигура в неопрятном, плохо выглаженном костюме провинциального покроя, лицо в глубоких рябинах, неизменный портфель, туго набитый произведениями классиков, откуда учитель цитировал длинные периоды, упиваясь красотами текста и забывая о своем скрипучем голосе, — все это давало семиклассникам обильную пищу для насмешек. Хотя наружность его и напрашивалась на множество хлестких прозвищ, он и в этой школе носил ту же кличку, что и во всех других, где преподавал в течение двадцати лет.
«Высший принцип» — называли его ученики уже на третий день, прослушав несколько раз восторженные комментарии учителя на уроках латинского и греческого языков. И это прозвище вскоре совершенно заменило его настоящее имя.
— Высший принцип… гм… нравственности, который вам всем необходимо усвоить, просто не допустит такого смешного и подлого поступка, как списывание у соседа, — говорил он в этот день, склоняясь над сине-лиловыми тетрадями латинских сочинений.
Он так сосредоточенно продумывал в последние дни отдельные фразы перевода, которым намеревался закончить годовые занятия седьмого класса, что весь мир, полный страшных событий, проходил мимо его сознания. Как раз в ту минуту, когда он поднял костлявый, всегда измазанный чернилами указательный палец, возвещая со старомодной торжественностью, что начинает диктовать первую фразу: «Enuntiationem primam…», — раздался нервный стук в дверь. Дверь приотворилась, пропустив директора школы, и быстро захлопнулась снова. Превозмогая припадок удушья от страшного прилива крови, как перед апоплексическим ударом, он прислонился спиной к двери и слабым движением руки разрешил ученикам не вставать.
— Спартанцы, я спешу из Фермопил! — прошептал семиклассник Рышанек своему соседу Моучке, стараясь шуткой заглушить охватившую его в эту минуту внутреннюю тревогу. Но Моучка, бледный, взволнованный внезапным предчувствием, оставил без всякого внимания шутку товарища.
Он бесцельно обмакнул перо в чернильницу и так же бесцельно положил ручку на верхний край тетради. Ручка покатилась по чистой странице, оставляя за собой мокрый чернильный след…
— Гавелка… Моучка… Рышанек… идите за мной! — прозвучал ослабленный волнением голос директора.
«Высший принцип», собравшийся диктовать и застывший в нелепой позе с поднятым пальцем, теперь энергично запротестовал:
— Господин директор, мы как раз приступаем к латинскому переводу… а посему, согласно высшему принципу, отсутствие именно этих учеников…
Три семиклассника в растерянности поднялись, шурша листами тетрадей. Они оглянулись на товарищей, словно пытаясь прочесть на их лицах свою судьбу, и все трое одновременно вспомнили вчерашние споры на речном пляже.
Рышанек, самый неугомонный остряк в классе, бросил тихо:
— Так, значит, какая-то новая каверза!
Директору стало невыносимо дальнейшее пребывание в классе. Он быстро вышел в коридор. Но «Высший принцип» не мог стерпеть, что именно эти три лучших ученика, чьих латинских работ он ждал с каким-то детским нетерпеливым любопытством, не будут присутствовать на уроке, и он побежал за директором, взволнованно жестикулируя.
В эту минуту семиклассники Гавелка, Моучка и Рышанек поняли свою судьбу. В полуоткрытую дверь они увидели, что в коридоре у большого светлого окна стоят три человека: в кожаных серо-зеленых куртках. Моучка оглянулся на класс, пытливо окинул его взглядом, словно не выучил урока и теперь просил товарищей подсказать ему ответ на страшный вопрос. На лбу у него выступили капельки пота. Франта Гавелка, сидевший на первой скамейке, еще раз подбежал к своему месту, испуганно, почти машинально, закрыл крышкой чернильницу и присоединился к Рышанеку, который выходил из класса не оглядываясь, не прощаясь.
Когда дверь за ними захлопнулась, все оставшиеся семиклассники содрогнулись от ужаса. Ведь это был июнь 1942 года[1]…
«Высший принцип» вернулся в класс через пять минут. Ноги у него подкашивались, он едва доплелся до кафедры, опустился на стул, стиснул свой огромный выпуклый лоб костлявыми пальцами и каким-то не своим, по-детски жалобным голосом тихо простонал:
— Неслыханно… Неслыханно!
Потом собрался с силами, поднял глаза на свой класс и, леденея от страшного предчувствия, заикаясь, хрипло выговорил:
— Ваши… ваши… одноклассники… арестованы… Какая нелепость! Какое дикое недоразумение… Мои… ученики…
В семь часов вечера радио на улицах сообщило имена тех, кто в этот день был расстрелян за то, что одобрил покушение на Гейдриха: Франтишек Гавелка, Карел Моучка, Властимил Рышанек.
Молча, не в силах выговорить хоть слово, собирались учителя с семи часов утра в учительской. Лучи июньского солнца падали на стол, пылинки золотились в потоках света. Двадцать человек, ошеломленные ужасом, бродили в ярком свете, словно в непроглядной тьме. Приход каждого нового человека увеличивал чувство бессилия. Учитель чешского языка Кальтнер, черноволосый малый мрачной наружности, писавший патриотические вирши к празднествам двадцать восьмого октября[2], прохаживался между окнами, заслоняя солнечный свет. Неожиданно он остановился спиной к окну, стиснул руками спинку стула, словно ища опоры для мысли, созревшей под его низким лбом, и, невидимый в лучах утреннего солнца, обливавших его со всех сторон и слепивших глаза своим нестерпимым блеском, начал истерически кричать:
— Вот вам ваша масариковщина! Нас всех перестреляют! Как в Таборе!
Директор школы слабо застонал, превозмогая сердечный припадок. Остальные молчали. У них перехватило дыхание, словно все уже были обречены. Только учитель истории, толстогубый тихоня, нашел в себе решимость для выступления. Он вынул из портфеля вчетверо сложенный листок бумаги, положил его на стол и вкрадчивым голосом, заученную слащавость которого не мог изгнать даже страх, предложил:
— Господа коллеги, я считаю необходимым немедленно послать изъявление нашей искренней преданности господину государственному секретарю и господину министру Моравцу[3]. Я позволил себе набросать проект…
В жуткой тишине он прочитал двадцать строк, полных подлости и низкопоклонства. Потом отвинтил вечное перо и услужливо подсунул бумагу для подписи старейшему члену учительского коллектива. Учитель закона божия, семидесятилетний старец, всю свою жизнь прослуживший богу, взял трясущимися руками бумагу и прочел вслух текст с начала до конца, скандируя каждый слог. Окончив, он положил бумагу на стол.
— Я старый человек. На склоне лет мне не пристало лгать…
И было решено не собирать подписей под документом, а обратиться к ученикам седьмого класса, осудить безнравственный поступок их товарищей и запротоколировать это заявление в классном журнале.
— Но ради бога, кто же должен это сделать?
Учителя чешского языка и истории в один голос сказали:
— Конечно, классный наставник!
Все облегченно вздохнули, когда это бремя спало с их плеч. «Высший принцип» молча, сосредоточенно рассматривал суставы своих стиснутых пальцев. Он был классным наставником седьмого класса.
Казалось, за дверью с цифрой «VII» было пусто.
Где непрестанное жужжание пчелиного роя, еще вчера гудевшего здесь, как в улье? «Высший принцип» открывает двери своего класса. Но юноши, встающие со школьных парт навстречу ему, уже совсем не те, что были вчера. Он с трудом различает их только по силуэтам, по обычным местам на партах, прочно утвердившимся в его памяти. Каждый из них за эту ночь мысленно переплыл Ахерон, провожая тех троих, чьи места опустели.
1
После покушения на протектора Чехии Гейдриха 27 мая 1942 года в стране было введено осадное положение. —