В половине одиннадцатого хватаю двустволку, говорю: «Жена, хоть и праздник, а служба службой», — и не успела она рта раскрыть, как я вон из хаты. Ночь, скажу я вам, — только картину рисовать. Луна полная, небо чистое, морозец крепкий, снег весело похрустывает под ногами. И тишина… аж ушам больно! Забрался я на самую макушку пика — там у старых буков есть такая еловая поросль за казнями. Уселся на кучу хвороста. Трубочку прочищаю, и тут мне вдруг в голову пришло; куда же это наши ребята все-таки отправились? Но не успело все это толком улечься в моей башке, как вдруг слышу; хруп, хруп — хрустит снег в буках… и — гром тебя разрази! — в трех шагах от меня этот негодный Рышанек — не браконьер, а разиня! Ему бы вместо сапог лапки кошачьи, чтоб подкрадываться потихоньку, как злой дух. Я обозлился;
— Убирайся вон из лесу, эй ты, а не то я тебя вышвырну!
А он только засмеялся;
— Потише вы, Громек! У каждого свое дело…
И садится рядом со мной на ту же кучу хвороста. Ну, мое почтение, если наскочит на нас обоих лесничий, так его удар хватит! Браконьер с лесником вместе в полночь сидят в засаде на зверя! Но делать нечего: ругаться с ним я не мог, этот дурень мне вообще не отвечал, уставился в сторону долины, будто хотел просверлить глазами ночную тьму. И я, понятно, тоже.
Когда мы уселись и затихли, честное слово, я услыхал, как у меня бьется сердце: Тук, тук, тук, тук… Так громко, что, наверно, и Рышанек должен был слышать. Так вот, сидим мы; сидим час, еще полчаса; внизу в Гарасицах, в Тманеве, на Белой Горке уже давно пробило полночь; мороз крепчает, только деревья потрескивают, я все ничего и ничего. Я уже превратился в ледяную сосульку… Каково же тощему Рышанеку в его потертой куртке! Однако парень и глазом не моргнул, словечка не проронил, только весь в клубочек, как ежик перед лисой, свернулся, посасывает потухшую трубочку да слюну глотает.
На меня страх напал: вдруг с нашими ребятами что-нибудь приключится? Там внизу, в деревушках, повсюду гестаповцы, на дорогах патруль на патруле, в Бречковицах полным-полно немецких жандармов… Я даже начал бранить себя, что отпустил ребят одних, не пошел с ними сам. Я хоть все-таки знаю каждую тропку, каждый кустик, все укромные уголки и мог бы пригодиться при этой раздаче подарков. Я взглянул на часы — было уже половина второго. Должно быть, от холода, я дрожал всем телом, меня точно ледяным током пронизывало. Гляжу на Рышанека, а он и в ус себе не дует. Хоть бы слово сказал, и то бы веселей стало. Говорю; «Слушай, ты каменный, что ли?»
Но тут Рышанек вздрогнул, схватил меня за руку… Честное слово! Глаза у него — как у ястреба… Глубоко внизу под нами, в отдалении на равнине, вот так, к юго-западу, выскочил крохотный огонек или почти искорка, не больше, чем огонек грошовой свечки. Один только миг — и вдруг все небо разверзлось! Отроду я ничего подобного не видывал: от земли оторвался огромный огненный столб, точно распахнулись врата преисподней; он взвился вверх, как ракета, рассыпался во все стороны, и в ту же минуту небо заполыхало пламенем. Наш дедушка рассказывал о таких огненных столбах, которые, мол, в старину стояли в небе и предвещали войну. Ну, чорт побери, это был столб, так столб! Дедушка бы на карачках ползал! И еще два раза взлетел огонь, а зарево тем временем разлилось во всю ширину — на полнеба — и полегоньку поднималось все выше. Сердце у меня захолонуло, я онемел, только вцепился в рукав Рышанеку. Рышанек вскочил — огонь отражался у него в глазах, — втянул в себя воздух, точно испуганный олень… Тут послышался откуда-то из глубины глухой гул, и земля содрогнулась.
Я не знаю, что я сделал в ту минуту, а Рышанек, этот браконьер, вдруг бросился мне на шею и давай меня целовать. Я даже перепугался, что он еще задушит, пожалуй. И тут мы, старые дурни, стали целоваться, как Еник с Марженкой в «Проданной невесте», и плясать на вырубке, будто два медведя.
— Подарки! Лесник! Подарки! — вопил Рышанек, точно с ума спятил.
И я тоже:
— Фейерверки! Все в клочья разнесли золотые ребята!
Мы возились, пока совсем не запыхались, а снег вокруг утоптали, как стадо, которое толчется у кормушки. И глаза у нас у обоих заблестели, как у кошек, но только от слез. Я не совру вам нисколько, мы ревели, как малые дети, от радости, что наши тоже не сдаются перед этими гитлеровскими бандитами, что золотые русские ребята дают нам такие замечательные уроки, что… что… Ну, словом, когда парни утром вернулись целы и невредимы, — только Володе, их комиссару, чуточку осколком поцарапало плечо, — так мы на радостях как следует промочили глотку. Это была аллилуйя, чорт возьми, век не забуду…