— Встань, негодяй! Теперь уж ты от нас не удерешь!
Франтишек Милец, онемевший от потрясения, прикоснулся рукой к окровавленному лицу и с трудом попытался встать. Но тут его сбили с ног новым страшным ударом по лицу.
— Признавайся, мерзавец! Ты крал динамит?
Он снова встал. И, словно перед лицом смерти, поднял остекленевшие глаза и ответил срывающимся голосом:
— Крал.
— Франтику!
Этот возглас Бетушки не был воплем отчаяния или слезливым женским упреком. В нем была дикая, суровая сила, вернувшая Франтишека Милеца к жизни. Он снова увидел Бетушку, осознал, что она стоит у печки с безмолвными слезами ненависти и по-прежнему держит в руках бак для белья. И вдруг она выросла в его глазах в грозное видение ангела справедливости. Не перед этими убийцами, а перед ней, перед Бетушкой, молчаливой и покорной подругой его жизни, должен он, Франтишек Милец, держать ответ.
— Молчи, падаль, и до тебя дойдет очередь! — заорал на Бетушку Глазер.
— До всех дойдет очередь, — ответила она спокойно. — Рука божьего правосудия не минет ни кого из нас!
Один из гестаповцев подскочил к ней, ударил ее кулаком между глаз. Она зашаталась, но не выпустила бака из рук. Едва опомнившись, едва переведя дух от боли, она и крикнула:
— Ты правильно делал. Франтику! Правильно делал!
Франтишеком Милецом вдруг овладело странное спокойствие. Он уже не чувствовал ни боли, ни страха. Глядел на жену сквозь стекающую на глаза кровь, но видел не только занесенные над нею вновь кулаки, — он видел уверенное, привычное, но такое значительное движение опытной хозяйки, поставившей вдруг бак для белья на середину раскаленной плиты.
Вот он, приговор!
Судили не они, эти мучители тел и душ, — судила собственная его жена, и ее справедливый приговор скоро, очень скоро будет приведен в исполнение. Его охватило желание человека, впервые в жизни почувствовавшего себя свободным и уверенным, оказать им всю правду, поиздеваться над их слепым бешенством. Когда его‘ швырнули на землю, он закричал им в лицо:
— Крал! Крал! Пятьдесят килограммов своими руками украл! И будут, будут взлетать на воздух поезда, все полетят! Все полетит к черту!
Озверевшие от такого непонятного и неожиданного отпора гестаповцы загнали обоих стариков в угол избы.
Пинали их там ногами, били по лицу и по голове резиновыми дубинками, швыряли на пол и снова топтали сапогами. Но не могли помешать этим двум мученикам взяться за руки, впиться друг в друга старческими пальцами, чтобы уйти из мира верными союзниками. А когда гестаповцы, утомившись своим зверством, на минуту прекратили истязание, над лежащим без чувств Милецем поднялась голова его жены и ее окровавленный рот выговорил последние слова:
— Бог не прогневается на нас за то, что мы убили таких зверей!
Это было за секунду перед тем, как все взметнулось вверх в страшной вспышке взрыва, осуществившего ее приговор.
Ненависть
Наступили сумерки. На заполнивших рыночную площадь каруселях, над качелями и в тирах зажигались разноцветные огни. Либенские парни — «ребята что надо», как они гордо именовали себя на местном жаргоне, раскачивали свои лодочки до самого парусинового тента не столько для удовольствия девчат, сколько назло гитлеровским солдатам, согнанным сюда из горных деревень пограничья, чтобы заткнуть те бреши, которые образовались в их армии за одну зиму боев в России. «Ах, если бы можно было смазать их хоть раз по зубам, изувечить где-нибудь за углом», — думал каждый из этих ребят, поглядывая на серо-зеленых насекомых в военной форме, расползшихся по рыночной площади между палатками. И это мучительное, гложущее бессилие подстрекало их хотя бы покуражиться на качелях, хоть показать этим молодчикам, на что способен настоящий пражский парень, хоть наступить им на сапог или незаметно подставить ножку на ступеньке у карусели. Тупо самоуверенные, ничего не понимающие гитлеровские солдаты бродили среди недружелюбной толпы, безуспешно заговаривая с чешскими девушками на своем гортанном языке. Девушки отворачивались от них с явной насмешкой. Наконец солдаты потянулись к тиру, к ружьям, к мишеням, изображающим человеческие фигуры, к примитивному, но близкому им подобию убийства. Здесь они почувствовали под ногами твердую почву, здесь им было чем похвастаться.
— Schau, Fredl, ein echter Bolschewist![5] — указывали они на карикатурные фигуры сапожников, на черноволосых китайцев и неуклюжих охотников и с наивным бахвальством целились в широкие мишени, гогоча от восторга, когда им удавалось повалить какую-нибудь фигурку. Цели были легкие, простые, почти доступные для кретинов. Шофер Лойза Мразек, в прошлом взводный, с двумя значками на груди за стрельбу, обозлился и, не стерпев, оттолкнул нескольких зевак, подтянул штаны и бросил на прилавок две кроны.