Рассказывать о прудах и аллеях, строениях и истории Ясной Поляны нет, полагаю, смысла. Все это многажды описано, желающему прочесть эти описания найти их не составит труда, да в том же, наверное, Интернете. Я рассказываю не о Ясной Поляне, а о путешествии в нее, о впечатлениях, вызванных поездкой. И вот одно из сильнейших впечатлений - я не приберегал его напоследок, так получилось, оно было одним из последних: могила Толстого.
Он похоронен тут же, на территории имения. Где жил, где ходил, где любил, работал, где рождались и росли его дети. Иначе говоря, прямо в доме. Потому что имение - это уличное продолжение дома, его открытая небу часть. Я и знал, что он похоронен в имении, и не осознавал этого. Могила его в лесу, на обрыве, над оврагом, одна-одинешенька - зеленый плоский холм, сливающийся с зеленью небольшой, огороженной цепью лужайки. Какой тоской веет от нее, какой заброшенностью - при всей обихоженности и ежедневно протекающих мимо тысячных толпах, - вот истинный памятник, устроенный завещанием самому себе (Лев Николаевич просил похоронить себя именно на этом месте). Никакой советскости, никакой грандиозности, никакой борьбы с небом - смиренная отверженность, пронесенная через весь русский ХХ век последним поучением. Только осознанно ли оно теми, кому оказалось предназначено, - всеми нами? Похоже, вспоминая тот памятник на улице Ленина, - нет.
Вот ради того, чтобы увидеть могилу Толстого, ради ее урока и стоило ехать в Ясную Поляну. И именно так, как это сделали мы: не экскурсионной поездкой, а путешествием.
Обратно в Тулу из Ясной Поляны мы возвращались через станцию Козлова Засека, ею семья Толстого пользовалась для поездок в Москву. Пошли мы на станцию пешком, путем, которым обычно ходил Лев Николаевич, провожая или встречая Софью Андреевну. Это километра четыре-пять, дорога, которая при Толстом была лесной, теперь асфальтированное шоссе, то и дело навстречу и обгоняя проносились машины, обдавая нас пылью, но когда мы достигли станции, то были вознаграждены. Ее, судя по всему, недавно, уже в новое, российское, время отреставрировали, восстановив все в том виде, как это было в начале ХХ века, никакого налета советскости, никакой “глыбистости” и “матерости”, и, сев на крашенные коричневой краской лаковые скамьи зала ожидания, мы вдохнули воздух “Войны и мира”, “Анны Карениной”, “Поликушки”, “Хаджи-Мурата”. Что за чистый, замечательный вкус был у этого воздуха.
Это был вкус надежды, вкус упования: если такие места появились, если мы научились воссоздавать так, то все не безнадежно, все преодолимо, и в конце концов выпирающий из-под тонюсенькой оболочки новой жизни тяжелый мощный советский костяк будет новой жизнью растворен. Ну как, скажите, жить без надежды.
Анна Кузнецова.Алеф-Бет Иегошуа. Пять времен года на другом языке.
Долг платежом красен
Алеф-Бет Иегошуа.
Пять времен года. - М.: Текст, 2007.
В Израиле мне еще в начале девяностых любители литературы говорили, что у них есть два писателя с мировым именем - Амос Оз и Алеф Бет Иешуа. Самый знаменитый роман Амоса Оза “Мой Михаэль”, переведенный на семнадцать тысяч языков, мне удалось прочесть совсем недавно, - на мой взгляд, абсолютное претенциозное фуфло. Поэтому и теперь роман А.-Б. Иегошуа “Пять времен года” я брал в руки с большой осторожностью. Начиналось простенько, без затей: “Жена Молхо умерла на рассвете”. Но тут же разворачивалась некая прустовско-фолкнеровская конструкция этак на страницу, где были сплетены и выспренние размышлизмы (“Действительно ли смерть - это исчезновение?”), и тончайшее, цвета бледно-розовой слоновой кости предрассветное сияние, “и ему хотелось думать, что он в самом деле вспоминает то темное утреннее небо, которое добавляло всей сцене грозную силу взволнованной стихии, но в этом он уже не был так уверен, как не был уверен и в шорохе ветра и шуме дождя, но зато твердо знал, что там еще звучала какая-то музыка”…
Я бы не выдержал этого пышного пустословия, если бы в нем не вспыхивали точнейшие детали: багрово тлевшая спираль маленького электрического нагревателя, наушники, в которых умирающая слушала музыку, становясь похожей на армейскую связистку…Бытовая, почти протокольная точность, окрашенная лишь доброй, временами даже любовной улыбкой, быстро оттесняет выспренность и практически полностью начинает задавать тон повествования, великолепно воспроизведенный Рафаилом Нудельманом и Аллой Фурман: как похоронить, кого пригласить, чем кормить детей - не в том смысле, где брать деньги, у чиновника средней руки проблем с пропитанием нет, но кто будет готовить? Временно нанятая арабская сиделка заваливает осиротевшее семейство слишком острой пищей, и мальчишки-подростки наваливаются на консервы, что коробит папину бережливую натуру, а от покойницы вдобавок осталась целая куча дорогостоящего лекарства, которое оказалось ей противопоказано, и он начинает предлагать его знакомым хотя бы за полцены, и этим кладет пятно на свою репутацию бескорыстно преданного супруга…А доброхоты понемногу начинают знакомить его с новыми женщинами, и про каждую он прежде всего задумывается, не умрет ли вдруг и она, а с какой-то юридической советницей, превосходящей его по рангу, он даже оказывается в Париже, и советница при выходе из театра подворачивает ногу, и он дает ей обезболивающее, оставшееся от покойной жены, и советница засыпает на целые сутки, а потом начинает подозревать его в том, что именно этим способом он и свою жену отправил на тот свет…